Государь был возмущен проявленной оппозицией и счел сперва, что, как и в России, протесты исходили только от «политиканствующего меньшинства».

«Объявите участникам депутации в 500 человек, — писал он (5 марта) статс-секретарю по делам Финляндии, Прокопе, — что Я их, разумеется, не приму, хотя и не сердит на них, потому что они не виноваты… Я вижу в этом недобрые поползновения со стороны высших кругов Финляндии посеять недоверие между добрым народом Моим и Мною».

В своих инструкциях Н. И. Бобрикову государь указывал, что не предполагает никакой ломки местного уклада жизни; нужно некоторое расширение власти генерал-губернатора, переустройство жандармерии и полиции: «Разрешив эти дела — покончив с военным законом, — мне кажется, можно будет удовлетвориться достигнутыми результатами: Финляндия будет достаточно закреплена за Россией».

Но конфликт получил принципиальный характер; дело было не в том, какие законы будут изданы, а в порядке их издания: население Финляндии привыкло за несколько десятилетий считать законным определенный порядок вещей; этот порядок был подтвержден тремя последними императорами — даже если отрешиться от первоначальных обещаний императора Александра I (при императоре Николае I сейм не был ни разу созван). Государь, быть может, впервые почувствовал трагичность этого конфликта, когда статс-секретарь Прокопе (в личной преданности которого он не сомневался) разрыдался в его кабинете и стал умолять, чтобы государь не запрещал финляндскому населению присылать петиции на высочайшее имя. Государь внял этой просьбе Прокопе, но общее направление политики в финляндском вопросе осталось прежним.

Дальнейший ход событий показал, что попытка установить более тесное единство между Россией и Финляндией при помощи внешнего сближения учреждений на практике привела к обратным результатам: она создала единение между финскими и шведскими элементами края и породила сепаратизм, которого ранее не было. Если юридическая сторона вопроса осталась спорной, и отмена конституции, дарованной свыше, едва ли может почитаться незаконным актом в случае возникшей государственной необходимости, — то со стороны целесообразности этот шаг, во всяком случае, оказался пагубным и вместо закрепления Финляндии за Россией способствовал ее отчуждению.

Финляндский вопрос явился за границею поводом для газетной кампании против России, причем иные даже утверждали, что проект увеличения финского войска (на 5 тыс.) противоречит принципам ноты 12 августа о сокращении вооружений. В царстве Польском, где возникали после приезда государя в Варшаву некоторые надежды на самоуправление по образцу Финляндии, манифест 3 февраля также произвел расхолаживающее впечатление.

Русское общество, по своему обыкновению, стало и в финляндском вопросе на оппозиционную точку зрения. Но эти события весьма скоро отступили для него на задний план перед внезапно вспыхнувшими студенческими волнениями до сих пор еще невиданной силы и длительности.

По своему составу русское студенчество было всегда гораздо «демократичнее», нежели в демократиях Западной Европы. В университеты поступали тысячами представители несостоятельных кругов. Государство широко этому содействовало. Так, произведенное в 1899–1900 гг. обследование материального положения студенчества Московского университета, наиболее многолюдного и едва ли беднейшего по составу слушателей, показало, что на 4000 студентов здесь было около 2000 неимущих, которые освобождены от платы за учение, а около 1000 человек из них, кроме того, получает стипендию различного размера; всего в год на это тратилось около полумиллиона рублей [Вот точные цифры: на 4017 студентов 1957 освобождены от платы, а 874 получают стипендии. На оказание помощи отпущено 419 070 рублей, не считая стоимости содержания студентов в Ляпинском общежитии и других «сумм, не поддающихся учету» (Доклад комиссии профессоров Московского университета о причинах студенческих волнений, 1901 г.).].

В других университетах картина была примерно та же. Такой состав студенчества, с преобладанием «интеллигентного пролетариата» (а то и полуинтеллигентного), отличался природной склонностью к радикальным течениям, и никакие внешние меры, вроде свидетельства о благонадежности или строгого надзора со стороны полиции, не изменяли этого основного факта. Отсутствие легальных студенческих организаций только оставляло свободную почву для нелегальных, а развитое в учащейся молодежи естественное чувство товарищества создавало значительные затруднения для власти при борьбе с революционными элементами в университетах.

После вспышки осенью 1896 г. пять семестров прошли в университетах спокойно, и только в Киеве к концу 1898 г. происходили небольшие волнения в связи с протестами польских студентов против торжеств открытия памятника в Вильне М. Н. Муравьеву, подавившему польское восстание 1863 г. в Западном крае (тому самому, которого интеллигенция с польских слов называла «вешателем», и о ком великий русский поэт Ф. И. Тютчев написал: «Не много было б у него врагов — когда бы не твои, Россия»). Но ничто вовне не предвещало тех событий, которые внезапно разразились по случайному поводу.

8 февраля 1899 г. в С.-Петербургском университете происходил обычный торжественный акт. Ректор, проф. В. И. Сергеевич, вывесил перед тем объявление, в котором указывалось, что в другие годы студенты несколько раз по окончании акта учиняли беспорядки, врываясь группами в рестораны, в театры и т. д., нередко в пьяном виде; ректор ставил студентам на вид, что такие поступки недопустимы, и предупреждал их, что полиция прекратит всякое нарушение порядка «во что бы то ни стало». Многие студенты сочли это воззвание оскорбительным. В то же время ходили смутные слухи о готовящихся демонстрациях.

Во время акта студенты освистали ректора, не дав ему говорить, а затем стали расходиться. Полиция заградила проходы к Биржевому и к Дворцовому мосту, и студенты, волей-неволей, направились толпой по набережной к Николаевскому мосту. Когда конные полицейские хотели разделить толпу, студенты их не пропустили и стали в них бросать снежками и разными случайными предметами; один снежок попал прямо в лицо полицейскому офицеру. Тогда полицейские двинулись на толпу и рассеяли ее ударами нагаек. Сколько-нибудь серьезно пострадавших при этом столкновении не было.

Не только среди студентов, но и у многих очевидцев получилось впечатление, что весь инцидент был создан неумелыми полицейскими распоряжениями, вызвавшими то самое скопление студентов, которое затем пришлось рассеивать силой. Для революционных организаций возникшее по этому поводу возмущение было желанным предлогом для начала серьезной борьбы. Вечер 8 февраля и состоявшиеся в тот день студенческие вечеринки прошли спокойно. Но со следующего дня в Университете стала развиваться усиленная агитация. Доказывали, что студенчеству нанесено оскорбление; приравнивали разгон толпы на улице к телесному наказанию (к которому русское общество питало болезненное отвращение); говорили о необходимости протеста. На сходке, затянувшейся на два дня (9–10 февраля), присутствовало около половины всех студентов (до 2000 человек). Отвергнуты были предложения о принесении жалобы в суд на действия полиции, а также о подаче петиции на высочайшее имя: эти решения не давали бы дальнейшей пищи для беспорядков. Восторжествовало предложение о прекращении занятий. В резолюции говорилось о «насилии, унижающем достоинство, которое преступно даже в применении к самому темному и безгласному слою населения». — «Мы объявляем, — заявлялось далее, — С.-Петербургский Университет закрытым и прекращаем хождение на лекции, и, присутствуя в Университете, препятствуем кому бы то ни было их посещать. Мы продолжаем этот способ обструкции, пока не будут удовлетворены наши требования: 1) опубликование во всеобщее сведение всех инструкций, которыми руководствовались полиция и администрация в отношении студентов, и 2) гарантии физической неприкосновенности нашей личности». Эти требования были составлены весьма умело: в них как будто не было ничего «политического», и в то же время всегда было возможно сказать, что они не выполнены. Ибо что могла значить «гарантия?» Если речь шла о неосновательном, беззаконном насилии — оно запрещалось и без того; против него надлежало обращаться в суд. Если же речь шла о противодействии запрещенным деяниям — какое правительство могло бы дать гарантию, что полиция впредь будет стоять пассивно под градом — уже не снежков, а, скажем, камней?

Ректор В. И. Сергеевич мужественно явился 10 февраля на сходку. «Я буду обвинять вас, — говорил он, — перед вашим здравым смыслом. Действовать можно только надеясь на успех. Требовать можно чего угодно — хотя бы райских птиц, только они не выживут в нашем климате. Вы объявили, что будете мешать чтению лекций. Начальство, таким образом, упраздняется. В университете создается временное правительство. Все возмущены этим поводом. Случается, что полиция перехватит через край в своем служебном усердии. Но революция в закрытом помещении — нелепость. Вы читали правила при поступлении в университет, вы дали слово их исполнять».

На слова ректора внимания не обратили. 11 февраля в университете началась обструкция на лекциях некоторых профессоров, не пожелавших подчиниться постановлению сходки. На следующий день, 12 февраля, движение перекинулось на другие учебные заведения. Был брошен лозунг: «Студентов, ваших товарищей, избивают!». В один день забастовали Высшие женские курсы, Военно-медицинская академия, Горный, Лесной, Электротехнический институты, Академия художеств, и только в недавно открытом Женском медицинском институте нашлось смелое меньшинство, не пожелавшее подчиниться насилию. Всюду выставлялось то же туманное, но эффектное требование «гарантий». Создан был организационный комитет для руководства забастовкой. 15 февраля движение распространилось на Москву, где прекратились занятия во всех высших учебных заведениях, 17-го — в Киеве, Харькове, — движение захватило все русские университеты. Быстрота распространения забастовки была тем более примечательна, что в печати до 21 февраля об этом не появилось ни строки. Газеты писали о скоропостижной кончине президента Ф. Фора, о попытке Деруледа вызвать военный переворот, но о забастовке писать не разрешалось.