Куда приводят мечты

В стране была тогда шестидневная рабочая неделя. Суббота — короткий рабочий день до трёх. В Туве, в Кызыле всё было как и везде. Период послевоенного восстановления кончился недавно, и люди по-прежнему много трудились. Естественно, пристраивали детей каждый по-своему. Кто-то отдавал бабушке и дедушке, а кто-то — в детский сад.

Была и придумка того времени — круглосуточный детсад. То же, что интернат, только для дошколят четырёх, пяти, шести лет. Детей туда сдавали либо в воскресенье вечером, либо в понедельник утром. И забирали: кто успевал — в субботу, кто нет — в воскресенье.

Мы, дети, конечно, ждали субботу. С самого утра после завтрака лезли на подоконники и прилипали к замёрзшим окнам, дышали на стекло, чтобы растопить маленький просвет, через который были видны очертания автобусной остановки. Когда подходил автобус, все припадали к стеклу в надежде увидеть родителей. Проходила минута, другая — и раздавался чей-нибудь радостный крик: «Папа!», «Мама!».

Остальным снова приходилось ждать.

Многие, наверное, помнят это чувство, которое бывает только в детстве и которое сравнить-то не с чем. Кажется, если родители за тобой прямо сейчас не придут, жизнь кончится.

И сегодня отчётливо помню те оконные рамы, покрашенные десятки раз — новые слои поверх старых, по облупленной краске, с заползанием кисти на стекло, поверх замазки.

Чаще всего в детском саду дотемна (зимой темнеет рано) оставались двое — я и мой друг Володя Эйснер. Как я сейчас понимаю, он был из семьи переселенцев, коих в ту пору было в Туве, да и в Сибири, достаточно много. В середине 50-х годов прошлого столетия в Туву переселялись часть высылаемых жителей Западной Украины и Прибалтики (например, в селе Аржаан жили поселенцы из Эстонии), в это же время, после послабления режима переселения в Сибири, отдельные группы переселённых немцев приезжали жить и работать в Туву. Поэтому мать Володи Эйснера могла приехать как переселенка. Другой пример: в это время в Туране жили семьи Вебер, Фогель. Их потомки до сих пор в Туве. Кто-то вернулся в свои города, а кто-то прижился и остался. С Володей мы потом учились вместе до четвёртого класса. У него была только мама, работала уборщицей в нескольких местах. Хотя через столько лет могу и ошибаться.

В детском саду отопление было печное. Ближе к вечеру приходил истопник и начинал греметь вёдрами с углём. А мы стояли и с ужасом ждали этих страшных слов от дежурной воспитательницы: «Всё сегодня. Всем спать, завтра вас заберут».

Уходя на свои кровати, мы всё равно надеялись, что родители сейчас приедут, успеют, разбудят и в промёрзшем автобусе, один в один как в фильме «Место встречи изменить нельзя», мы поедем домой. На день, на полдня, но домой.

Перед новым, 1960 годом нам раздали подарки: с любовью сделанные воспитателями картонные коробочки в виде долек арбуза, а внутри — конфеты, печенье, орехи. Всё, что удалось завезти в далёкий сибирский угол.

Меня забрали. В предчувствии других подарков, дома, ёлки и того, что еду не на один день, а на целых два, прижимая к груди дольку картонного арбуза, я ехал в автобусе, забыв Вовку, который остался у замёрзшего окна, ковыряя замазку и дыша на стекло.

Вовку Эйснера не забрали. Он остался. Последний ребёнок в детском саду. Заистерил. Дежурная тётка-воспиталка, по-другому её назвать нельзя, в жуткой злобе, что не может уехать домой из-за одного малыша и его матери, потащила его в спальню. Вовка цеплялся за всё, что было у него на пути. Она схватила его за ухо, подняла и, пока не увидела хлеставшую кровь из почти оторванного уха, волочила его спать.

Врачи ухо пришили. Я увидел перевязанного Вовку уже после Нового года. Оторванное ухо не освобождало его от детского сада, а мать — от работы. Заставить начальство поверить словам ребёнка, доказать, кто виноват, тогда было гораздо сложнее. Не было, как сейчас, ни видеокамер, ни интернета.

После вождя

Вечерний разговор с отцом, я маленький, он говорит со мной как со взрослым. Это было то самое время, когда уже стали разбираться, понимать, что и Сталин был, и у нас в республике тоже не всё было правильно. На вид была самостоятельная страна Тува до октября 1944 года, но нравы и режим были похожи на советские. Судить мне об этом сложно, да и не нужно, и понятно почему.

Я и не собираюсь критиковать то поколение. Потому что к тому поколению относятся в том числе мои дедушка и бабушка — активные ревсомольцы, которые занимались разного рода делами. Но некоторые вещи, которые я делаю в республике и для республики, — это я отдаю долг, можно сказать. И долг этот — от ощущения того, что мои бабушка и дедушка, может быть, имеют отношение к тому, что тогда происходило. Настаиваю: они ни в чём не виноваты.

Скажем, было время, как и в Советской России, разрушения храмов. В нашем, тувинском случае — буддийских храмов. Я не знаю, причастны они к этому или нет, но ощущение, что могли быть причастны, меня не оставляет. Поэтому я помогал и продолжаю помогать в возрождении нескольких храмов. Главного храма, недалеко от того места, где я родился.

Естественно, я рос и задавал вопросы — о том, что это было, почему это было? И отец рассказал мне историю. Теперь, думаю, и я могу её рассказать.

Когда шло развенчание культа личности Сталина, а я помню, как у нас в парке стояли памятники Ленину и Сталину, а потом, в один из выходных, я заметил, что памятника Сталину нет, снесли, — я не понимал, почему снесли.

Прошло, может быть, пятнадцать лет с того времени, и я спрашивал родителей уже с другим подтекстом: «А как? Вы что, ничего не замечали, когда Сталин был жив?» И они совершенно искренне говорили: «Да, мы верили, несмотря ни на что, не жалеем об этом, да, всё это было».

Отец до конца своих дней оставался коммунистом, платил взносы до последнего месяца своей жизни. Перебирая его документы, я увидел, что он платил взносы из тех денег, которые я ему отправлял в 91-м, 92-м году.

Однажды отец довольно откровенно мне рассказал, что руководителю республики, человеку, возглавлявшему Туву до вхождения в состав Советского Союза, принимавшему участие во вхождении, сказали: «Смотри, в Москве развенчали культ, покаялись и жизнь продолжается. Может быть, и здесь стоит так сделать?» Он ответил: «Я подумаю».

У нас была другая жизнь, другая страна. И в какой-то из дней, рано-рано утром, буквально на кромке рассвета, он заехал за отцом и они вдвоём поехали на берег Енисея. Там горел большой костёр — бумаги, папки. И тогда первый секретарь обкома республиканского комитета КПСС, Салчак Тока, сказал моему отцу: «Ну вот, собственно, и всё».

Он просто взял все архивы, вывез их на берег и сжёг. После этого он руководил республикой ещё почти двадцать лет, до 1973 года.

Через много лет отец написал книгу. Тех событий она касается едва-едва, в ней — о нашем роде, о нашей семье, о том, как они жили и как они сами попали под эти репрессии.

Вспоминаю встречи с довольно пожилым человеком, который был нашим родственником, скажем так — моим дедушкой, но не по прямой линии. С братом моего деда. Звали его Серен Кужугет. Он работал чабаном — кстати, в колхозе, который некогда носил имя Лазаря Кагановича. Как-то раз мы заехали к нему. Я спросил отца: «А почему он в таком возрасте всё ещё чабан? У него такие родственники, а он по-прежнему пасёт овец и никуда не хочет…»

И тогда отец рассказал мне простую до боли историю. В 1925 году Серена Кужугета направили на учёбу в военное училище в Тверь. В 1929 году он вернулся на родину и был назначен командиром Народной революционной армии Тувы. Создавал армию. В 1938 году его и других военных арестовали по сфабрикованным делам. Как и многих тогда. Приговорили к высшей мере, но в какой-то момент заменили смертный приговор длительным тюремным заключением. После вхождения в состав Советского Союза — после того как умер Сталин и развенчали культ личности — их выпустили. Кого-то даже реабилитировали.

С учётом того, что он знал русский язык, был хорошо образован по тем временам и для тех мест, ему много раз предлагали возглавить сельсовет, стать районным депутатом, занять разные большие по местным меркам должности. Но он всегда отвечал на все предложения: «Достаточно».

Всю жизнь, после того как вышел, он работал чабаном, никуда не стремился и ничего не хотел. И никогда ни о чём не рассказывал, никогда никого не критиковал, был абсолютно всем всегда доволен.

Не знаю, как сейчас оценивать всё то, что происходило тогда. Наверное, это всё можно называть и становлением республики, и становлением страны, государства, нового строя, нового режима.

Это сегодня все учат жить, а тогда научить было некому. Не так много было людей, которых можно назвать голосом народа, совестью нации. Очень мало было тех, кто мог говорить от имени людей. И вообще не было тех, кто, как сегодня, смотрел бы на ситуацию со стороны и мог судить, что происходит и как должно происходить, куда мы идём. Я таких не видел.

Это сейчас мы уже читаем какие-то исторические выкладки, что вот, «подписали коллективное письмо». Но тогда мы этого не замечали, тогда мы этого не видели, потому что это были единичные случаи. Но сложно представить, чтобы тогда у нас появился человек, который дал бы себе абсолютное право без всяких оснований о ком-то судить, кого-то судить, осуждать, клеймить позором и уж тем более быть нравственным эталоном.