Гамов, по-прежнему обнимая Сербина, пошел в толпу, двое товарищей Сербина подняли оброненные деньги и высоко подняли их над головой. Солдаты расступались и ликовали всё исступленней. Над толпой взлетали шапки и даже пачки недавно полученных калонов — их бросали вверх и ловили, вопя от восторга…

Конечно, Гамов обладал незаурядным личным обаянием, его власть над людьми была почти магической. И в том событии после смотра, быть может, впервые в его государственной карьере открылась сила его воздействия: солдаты просто раньше других, не разумом — сердцем осознали, какой необыкновенный человек командует ими. Все это я могу понять. Другого не понимаю: Сербин, несомненно, был авторитетен среди своих — недаром его сделали ходатаем, когда требовали немедленного раздела денег. И допускаю, что дружки Сербина подняли бы мятеж, если бы Гамов велел расстрелять его. Но Гамов поступил с Сербиным хуже, чем просто расстрелял. И те же люди, что готовы были грудью защищать своего вожака, радостно гоготали и издевались над ним, так зло униженным. Почему же сейчас они так радовались примирению командира с непокорным солдатом? Или увидели в этом прощение самих себя, своего недостойного хохота при виде униженного по их же вине товарища — отпущение собственного предательства?

Повторяю: я так и не понял истинного значения диковинного события, совершившегося у меня на глазах. И если я, пораженный, еще в какой-то степени сообразил, что отныне Гамов приобрел над душами солдат власть, какая и не мечталась нашим военным и государственным руководителям, то о влиянии, которое, пока еще неощущаемое, вручалось в этот момент прощенному солдату, и отдаленно не догадывался. Еще много времени должно было пройти, чтобы я (первый!) понял, как страшно простерлась над нами тень этого человека, так драматично брошенного в грязь и так непредвиденно из нее вытащенного!

Это было первое и самое важное событие этого дня.

О втором мы узнали в штабе корпуса — так теперь назывался наш бывший дивизионный штаб.

Начальник его, все тот же майор Альберт Пеано все с той же неизменной улыбочкой весело информировал нас с Гамовым:

— Ликуйте! Нас осчастливливает появлением эмиссар моего дорогого дяди, он же личный представитель не менее дорогого маршала. В наше расположение прилетает на водолете сам Данило Мордасов.

— У нас уже появились боевые водолеты? — удивился Гамов.

— У кого «у нас», полковник? Это генерал Мордасов без водолета не способен к передвижению. Итак, приготовимся вечером предстать пред его светлые, невыразительные очи. Он предупредил, что раньше отдохнет и пообедает, а после призовет к себе.

— Пред его светлые, невыразительные очи? — задумчиво переспросил Гамов. — Вы хотите сказать, что государственный советник Мордасов — дурак? Ненавижу дураков! Особенно если они занимают высокий пост.

— Хуже, чем просто дурак, полковник. Умный дурак. Циник и ловкач. Из тех, кого в старину называли царедворцами.

— Вы его недолюбливаете, Пеано?

Пеано осветился доброжелательной улыбкой.

— Восхищаюсь им. Нет такой щели, куда бы он ни пролез, если нужно.

— Значит, вечером встреча? Тогда передайте ему, что «призовет к себе» отменяется. Пусть явится в штаб к восьми часам и не опаздывает: у нас подготовка к походу.

Прозвучало это внушительно.

Вечером Мордасов не вошел, а вкатился в штаб. Невысокий, толстенький, кругленький — средних размеров бочонок на двух ногах — он двигался с быстротой, вызывающей удивление. И, войдя, приветственно — сразу всем — замахал ручкой.

— Салют! Поздравляю с победой! — у него был тонкий, режущий голос. Таким голосом, если постараться, можно пилить дрова. На круглощеком лице сияла улыбка. Он безошибочно выделил Гамова и обратился к нему, игнорируя двух присутствующих генералов. — Наш общий друг Альберт Пеано передал мне ваше категорическое… скажем так — пожелание… или просьбу?.. чтобы явился сюда к восьми и не опаздывал. — Он взглянул на часы и радостно закончил: — Не опоздал, не опоздал… Ненавижу опоздания, когда так настоятельно… просят.

Гамов смущался редко — но Мордасов его смутил. Гамов покраснел и не нашел ответа. Одной из самых крупных жизненных ошибок этого ловкого человека, Данилы Мордасова, было то, что он заставил Гамова растеряться. Он и отдаленно не догадывался, с кем имеет дело.

Поставив на место зазнавшегося полковника, Мордасов поздоровался с генералами, потом и нам пожал руки и оживленно заговорил:

— Знаю, знаю: у вас ко мне много вопросов, тысячи, верно? С вопросами немного повременим. Ваши вопросы, так сказать, не главный вопрос повестки дня. Главный же — восхищение! Спешу разъяснить: восхищение вами! Восхищение вашей доблестью, вашим воинским искусством, вашим… в общем — вами! Вы сегодня самая яркая, самая радостная искра удачи в сумраке нашего безрадостного военного бытия. Самые известные, самые популярные люди в стране! Подразумеваю генерала Прищепу, полковника Гамова, майора Семипалова, капитана Прищепу, ну, и… штабистов Пеано и Гонсалеса! — Он сделал многозначительную остановку, прежде чем произнес фамилию Пеано. — Передачи о ваших подвигах повторяются четырежды в день, об удивительной диверсии в тылу врага против гвардейского полка Питера Парпа рассказывали даже восемь раз. Разбудите сегодня малыша в детском саду и спросите, кого он лучше всего знает. И он пропищит: «Полковника Гамова!» Короче, мне поручили передать вам благодарность за ваше воинское мастерство и восхищение вашими удачами. Почетное поручение, вы меня понимаете? Теперь задавайте вопросы, отвечу на любые — мы ведь здесь все свои!

Первым отозвался генерал Прищепа.

— Мы знаем только то, что доносит до нас радио и стерео: непрерывные отступления профессиональных и добровольных соединений, измена патинов… Но каков истинный размер неудач? Насколько невосполнимы наши реальные потери? Нельзя ли полней осветить этот вопрос?

Мордасов «освещал вопрос» с такой охотой и полнотой, словно живописал грандиозные успехи, а не трагические провалы.

— Вы правы, генерал, вы абсолютно правы: неудачи, неудачи и снова неудачи! На Западном фронте удалось стабилизировать оборону лишь с помощью самого противника, не сумевшего использовать собственный успех. Вы знаете нашего уважаемого командующего Западным фронтом. Великую ложь произнесет тот, кто припишет маршалу военные дарования. Как командир полка он еще так-сяк, но командовать фронтом!.. К сожалению, наш великий лидер, ваш дядя, — он неодобрительно поклонился Пеано, неодобрительность, мы поняли, относилась не к тому, что у майора Пеано такой знаменитый и влиятельный дядя, а только к тому, что у знаменитого и влиятельного дяди такой незначительный и невыдающийся племянник, — ваш дядя, повторяю, чрезмерно доверяет маршалу — печально, конечно, но не нам осуждать непонятные привязанности великих людей, мы на проницательное понимание их поступков никем не уполномочены. Так вот, наши потери на Западном фронте составляют двести тысяч человек пленными.

— Двести тысяч? — ужаснулись мы все разом.

— Двести! — с воодушевлением повторил Мордасов. — Всех усилий теперь только и хватает, чтобы хоть временно сохранять стабильность фронта!

— Временно? — переспросил Гамов. — Вы, кажется, предвещаете нам поражение, генерал Мордасов?

— Не генерал, нет, только государственный советник, — быстро откликнулся Мордасов. — А раз не военный, то не вправе высказывать категорические суждения о стратегии. Поймите меня правильно… Если бы не ваши великолепные боевые успехи… Они как маяк в ночи, как звездочка в густых тучах! Десяток бы таких частей, как ваша дивизия, таких командиров… У кого бы тогда могла прозвучать пессимистическая нотка, кто бы тогда осмелился?

Мы молчали, подавленные. Что могли значить наши крохотные удачи перед трагедией на фронте? Снова заговорил Гамов:

— Ну, хорошо — хорошего на фронте нет. А в тылу? Настроение народа?

Мордасов описывал тыловые трудности так же бодро и красноречиво, как и военные неудачи.

— Нелегко в тылу, вот точная формула. А конкретно две вещи. Первая — снабжение. Все забрали в резерв, армейские склады пока полны. Союзники тоже требуют: то дай, другое, без этого не поддержат. А кортезы перехватывают циклоны, их метеогенераторные станции куда мощней наших… Хлеба пожгло, овощи не уродились. Настроение — соответствующее. Да ведь трудно не только со снабжением. В конце концов — война, все подтягиваем животы. Внутренний враг оживился!

— Измена? Восстания?

— Не измена, нет. И о восстаниях не слышал. Хулиганство! Бандитизм! Все границы перешли… Молодежь дезертирует. Прячутся, заработков нет — сколачиваются в шайки, достают оружие. Даже поезда, если с продовольствием, без сильной охраны на линии не выпускаем. Ночью в Адане в одиночку на улицу выйти — самоубийство! Разденут, изобьют, а сопротивляешься — прикончат.

— Куда же смотрит полиция? — вдруг закричал Гонсалес. — Хватать и расстреливать подлецов!

— Хватаем и расстреливаем. А толку? Одного расстреляем, двое добавляются. Пока нет победы на фронте, бандитизма не одолеть.