3

Циклон бушевал больше недели. Переулки превратились в горные ручьи, а проспекты — в реки. Но военные метеорологи остановили ошалелый ураган на подходе к степям, где зрел урожай. С десяток куболиг воды залил наши западные земли, целые области на время превратились в болота. Зато противник прекратил наступление: потоп мешал его армиям еще больше, чем нашей обороне. Неистовство их метеонатиска была выгодно нам и еще по одной причине: Павел Прищепа сообщил, что больше двух третей сгущенной воды, накопленной их промышленностью, уже израсходованы в метеовойне. До зимы нового наступления можно было не опасаться.

Конец потопа ознаменовался дискуссией на тему: а что будет завтра? Гамов созвал совещание Ядра для решения всего нерешенного.

Я вышел из своей канцелярии, чтобы поразмять ноги, и встретился с Готлибом Баром, в недавнем прошлом знатоком литературы и философствующим ерником, а ныне министром организации.

— Приветствую и поздравляю от имени и по поручению, — выспренно обратился ко мне Готлиб.

Мне захотелось подшутить над ним.

— По обыкновению — врете. Приветствуете — ладно. А поздравлять не с чем и не от кого. Разве что от своего имени — то есть с «ничем» и от «никого», ибо кто вы?

Он не разрешал себе попусту обижаться. Он взял меня под руку. В городе было мрачно и холодно, как осенью. Ободранные бурей деревья уныло покачивали голыми ветвями. Готлиб восторженно сообщил:

— Открыли новый универсам. Товаров — ужас! Хитрюга Маруцзян таил на своих складах невероятные богатства. Идем смотреть, как реализуются запасы. Пока только для рабочих оборонных заводов за сверхплановую продукцию. К сожалению, нам с вами эти богатства недоступны. — Он вздохнул: членам правительства новая валюта не выдавалась.

— Скоро выпустите золото и латы?

— Уже отливаем монеты, печатаем банкноты.

На Готлиба Бара замыкалась промышленность, торговля и финансы. «Ведаю двадцатью четырьмя министерствами», — хвастался он. К удивлению — и не только моему — этот любитель искусства быстро освоил новые функции.

Универсам состоял из двух отделов. В первом, темноватом зальчике, отоваривались карточки. Здесь было мало товаров: хлеб, крупа, дешевые консервы, — и много покупателей, сбившихся в извилистую очередь. Во втором отделе — двух хорошо освещенных залах — на полках теснилась давно забытая снедь: копченые колбасы, сыры, масло, икра, балыки, мед, мороженое мясо, мука и сахар, птица и фрукты — и тысячи, тысячи банок консервов. У любого разумного человека невольно возникала мысль: а какого черта запасались деликатесами? Сало, мясо и сухари в армии куда нужней, чем икра и балыки!

Посетителей в валютных залах было еще больше, чем в пайковом. Но ни к одному прилавку не выстраивались очереди. Я спросил пожилого рабочего, зачем он сюда пришел — покупать или смотреть? Он показал справку, что наработал сверх нормы на сорок лат — бумажка, достаточная для закупки полной сумки продовольствия.

— Подожду до выдачи золота, — сказал он. — Еда — что? Прожевал — и кончено! А золото пригодится и после войны. Кое-что истрачу. Жену порадую. Да и внук — орел! Без подарка не приду.

Другой посетитель огрызнулся:

— Купил, купил! Чего спрашиваешь? Жрать хочется, а не бумажки мусолить! Все истратил, а еще наработаю — снова истрачу!

Он сердито глядел на купленные пакетики с продовольствием — похоже, втайне страдал, что пришлось расставаться с драгоценной справкой о перевыполнении нормы, не дождавшись момента, когда можно будет превратить ее в золото. Все совершалось так, как предсказывал Гамов.

— Палка о двух концах, Готлиб, — сказал я. — Один конец — пряник, а другой — кнут. Вы мне показали все роскошества пряника, теперь я…

— Продемонстрируете кнут?

Мы свернули с проспекта в переулочек. Я подвел Бара к трехэтажному дому. На вбитом в стену металлическом кронштейне висел мужчина лет сорока пяти, в парадном мундире подполковника, увешанном орденами. Бескровное усатое лицо, даже опухшее от удушья, хранило печать недавней красоты. Это был Жан Карманюк, начальник районной полиции, многократно награжденный прошлым правительством за усердие, примерный семьянин и общественник, отец трех мальчиков. На дощечке, болтавшейся на правой ноге повешенного, кратко перечислялись его преступления: брал взятки с грабителей, в покаянном листе признался лишь в незначительных проступках, а после повторного утверждения в должности за крупную мзду инсценировал побег двух бандитов. Родители и жена Карманюка высланы на север, имущество конфисковано, дети отданы военную школу.

— Не кнут, а дубина! — сказал Бар. — Кто определил наказание? Суд?

— У нас Священный Террор! Приговор выносят чиновники Гонсалеса. Кстати, в этом случае он сам его подписал — все-таки первая виселица для важного полицейского. Повесили со всеми орденами — чтобы показать, что прежние награды не оправдывают новой вины.

— Без суда? Без апелляции? Без протеста?

— Почему без протеста? Министр Милосердия, наш общий друг Николай Пустовойт, протестовал. Указывал на награды подполковника, на его невинных детей — им теперь ох как несладко… Но высшая инстанция утвердила приговор.

— Кто эта высшая инстанция? Что-то я о такой не слышал.

— Высшая инстанция — я, Готлиб.

Бар долго смотрел на меня.

— Вы очень переменились, Андрей, — сказал он.

— Все мы меняемся, — ответил я.

Он молчал всю дорогу, оставшуюся до дворца.

Я тоже молчал, но про себя усмехался. Не радостно, а печально. Готлиб Бар, увлеченный организацией промышленности и торговли, выпуском новых денег, еще не полностью прочувствовал, какая ответственность свалилась на его плечи. Она еще не придавила его. А мои плечи уже сгибались. Я мог бы сказать Бару, что трижды брал ручку и трижды бросал ее на стол, не подписывая казни отца троих детей. И мог бы объяснить, что один из бежавших бандитов — брат его жены и что сам Карманюк его поймал, но потом поддался на просьбы своей женщины. И еще мог бы добавить, что от одного все же подполковника избавил — от утопления в нечистотах, именно такой казни требовал Гонсалес. И не сказал этого потому, что знал: возникнет еще один такой случай — и мои руки уже не задрожат. Страну до зимы нужно очистить от зверья, так пообещал диктатор — и вручил нам в руки кнут. А если уж бить, так бить! Все же я был заместителем Гамова.

Артур Маруцзян заседал обычно в роскошном зале, вмещавшем больше сотни людей. К нему примыкал полуциркульный кабинет человек на двадцать — Гамов выбрал это помещение для заседаний Ядра. Только в дни, когда вызывались все министры и эксперты, мы переходили в большой зал. Полуциркульный кабинет, вскоре ставший всемирно знаменитым, представлял собой удлиненное помещение, завершавшееся полуокружностью с убогими пилястрами по стенам.

В кабинете сидели двое — Николай Пустовойт и Пимен Георгиу, тощий человечек с басом не по росту и носиком напоминавшим крысиный хвостик (он при разговоре пошевеливался). Вообще в его облике было что-то крысиное. Мне он не нравился: недавно активный максималист из приближенных к Маруцзяну, он первый переметнулся к нам. Пимена Георгиу планировали в редакторы новой правительственной газеты «Вестник Террора и Милосердия».

— Диктатор заперся с оптиматом Константином Фагустой, — сообщил Пустовойт, для важности понизив голос. — Секретнейшая беседа!

Добряк Николай Пустовойт раньше всех нас вошел в свою роль. Недавний бухгалтер, оперировавший цифрами, сейчас он действовал преимущественно в мире эмоций, но при нужде умело подкреплял бурю огненных чувств ледяными арифметическими расчетами. На первом заседании Ядра Гонсалес потребовал выселения из городов в лагеря всех когда-либо сидевших в тюрьмах. Пустовойт возмутился, уродливое лицо стало страшным, тонкий голос дошел до визга. Он взметнулся мощным нескладным телом над изящным красавцем Гонсалесом, но того не смутили негодующие призывы к милосердию. Тогда Пустовойт сделал в блокноте быстрые подсчеты и объявил, что прилив рабочей силы в лагеря, конечно, облегчит производимые там грубые работы. Но для их охраны придется либо снять с фронта около десяти дивизий, либо закрыть два десятка заводов, либо прекратить эффективную борьбу с внутренним бандитизмом. Гонсалес был сражен наповал.

Гамов вскоре закончил свою беседу с лидером оптиматов. Я забыл сказать, что к полуциркульному залу примыкали еще несколько комнат: личные помещения диктатора. Там Гамов жил и принимал избранных для особых бесед. Одна из комнат прослыла «исповедальней» — по характеру совершавшихся там разговоров.

Из «исповедальни» вышел взъерошенный Константин Фагуста, а за ним Гамов. О Фагусте должен поговорить подробнее, в финале блистательной карьеры Гамова этот человек определял, жить ли диктатору или умереть. Я знаю, что начинаю рассказы о тех, кто окружал Гамова, с описания их внешности, однако и сейчас должен прибегнуть к этому трафарету. Удивительно, но все эти люди, кроме самого Гамова да, пожалуй, меня, резко выделялись незаурядным обликом, а Фагуста — всех больше. Он был массивен, как Пустовойт, ангелоликостью вряд ли уступал Гонсалесу, а на его умеренных габаритов голове красовалось аистиное гнездо (из волос, разумеется, а не из прутьев). Эти волосы не лежали, а возвышались, и не просто возвышались, а шевелились, вздыбливаясь и опадая. Казалось, они живут своей самостоятельной жизнью. К тому же они были неправдоподобно черными. Вообще все в Константине Фагусте было черным: и глаза, и темной кожи лицо, и даже костюмы — он ходил в вечном трауре, более приличествовавшем пророку гибели Аркадию Гонсалесу, чем лидеру оптиматов. Гонсалес, между прочим, носил и светло-салатовую рубашку, и зеленоватые или синеватые костюмы — вопиющее противоречие с его новой должностью!