— Минуточка, по-ихнему, лет десять, а то и пятнадцать. Допрос был?

— Анкету заполняли, проверили документы, обыскали…

— Романа, стало быть, еще не писали?

— Простите, не понимаю…

— Ладно, скоро поймете. Меня зовут Сахновский, я помощник нашего старосты. Вам пока придется приткнуться на полу у дверей, нары предоставляются по мере накопления тюремного стаже. Недели две помучаетесь в общей куче, а потом в полное удовольствие, как в гостинице, вдвоем на коечке — валетом. Вопросы есть?

Петриков подумал и спросил:

— Вы сказали, что помощник старосты. Могу я узнать, кто староста?

— Староста у нас вон тот, полный, видите? Мартынов Алексей Федорович, авиаконструктор. Слыхали о таком?

— Еще бы! — с уважением сказал Петриков. — Кто же не знает — знаменитость! Неужто и его тоже?.. Вот не ожидал — здесь познакомиться! Такая, можно сказать, фигура!

— Говорю вам, народ как народ — люди… Еще порадуетесь, что попали к нам. Садитесь и отдыхайте, пока не вызвали на допрос.

Сахновский возвратился к Мартынову и присел рядом.

— Напрасно не подошли, — сказал он. — От этого директора духами несет — роскошь! Хоть бы подышали старыми запахами.

— Лицо у него нехорошее, — отозвался Мартынов. — Холеное, самодовольное…

— Рожа не первого сорта. Да ведь человек не только из рожи состоит.

Мартынов поднялся.

— Подойти надо. Он, конечно, осведомлен, что происходит в мире.

Петриков, усевшись на полу, с охотой рассказывал политические новости. Комедия невмешательства в испанские дела продолжается, Франко постепенно заглатывает Испанию. Гитлер сожрал Австрию, теперь точит зубы на Чехословакию — видимо, со дня на день отхватит у чехов солидный кусище. В газетах пишут, что у него появились сверхмощные самолеты, так и формулируется: «Гитлер над Европой». По всему — большая война на носу.

Мартынов лежал с Сахновским валетом на одних нарах. Ночью становилось так душно, что некоторые просыпались от учащенной толкотни пульса. Сахновский, проснувшись за полночь, заметил, что Мартынов не спит. Он окликнул старосту:

— О чем, Алексей Федорыч?

— Да так, — сказал Мартынов. Он заложил руки за голову и задумчиво смотрел на низенький грязный потолок. — Надо бы нам по-научному определить вонь в камере. Я придумываю математические единицы для оценки духоты атмосферы…

Сахновский сел около Мартынова, постаравшись не задеть ногой лежащего под нарой новичка.

— А если по-серьезному, Алексей Федорыч?

— Немцы заканчивают программу реконструкции воздушного флота, — сумрачно сказал Мартынов. — Слышали от этого директора о сверхмощных самолетах? Я и без него кое-что знаю об их программе — истребители, не имеющие себе равных, пикирующие бомбардировщики, скоростные тяжелые бомбовозы… Со всей немецкой основательностью, с отнюдь не немецкой спешкой — понимаете? А у нас — новые конструкции недоработаны, на ведущем заводе слизывают американские «Нортропы»… А если завтра война? Я спрашиваю: если завтра война? Мессершмитт день и ночь над чертежами, а я скоро год припухаю в тюрьме!

Сахновский, помолчав, спросил:

— Ну, а помощники ваши? Не все же взяты?

— Не все, конечно. Но (простите, если самонадеянно) помощник — он и есть помощник… Я говорю лишь о своем конструкторском бюро, Иван Юрьевич, не знаю, как в других. Правда, есть у нас Ларионов, светлая голова, энергия, напористость… Одно то и утешает, что он на воле и, как может, старается меня заменить. Да ведь вместе мы больше бы сделали! И потом — я всего, на что он способен, не совершу, ну, и он меня полностью не заменит… У него — свое, я тоже — сам.

— Вы в заявлении правительству не писали об этом?

— Господи, сколько раз! Я уж и счет потерял своим заявлениям. Все их передаешь следователю, а он знает одно: сознайся, что шпион, подпиши, что переправлял чертежи за границу! Голова пухнет — зачем все это? Кому нужно, чтобы я признавался в том, чего не совершал, чего не мог совершить? А они работают, Иван Юрьевич, они работают, и люди они способные, эти мессершмитты, а я — вот он где я, валетом с вами на одних нарах и глотаю математические единицы вони…

— Да, — сказал Сахновский. — Да, Алексей Федорыч!

5

Ни Тверскова, ни Петрикова на допросы первую неделю не вызывали. Поэт ночью заливисто храпел, днем пристраивался к кому-нибудь на нары и бубнил стишки. Грузный директор завода знакомился со старожилами и старался уяснить положение дел. Объяснения сокамерников пугали его до дрожи.

— У вас, например, — говорил он Сахновскому, — это самое… Продолжается следствие?

— Слава Богу, закончено, — отвечал тот. — Все разбито и подбито, подведено и подписано. Теперь жду благополучного конца, то есть десятки. Со дня на день вызовут в суд.

Петриков, помолчав, осторожно начинал снова:

— А насчет обвинения?.. То есть я хочу сказать…

— Понимаю. Обвинение по нынешним временам пустячное: продал Советский Союз. До Урала немцам — за пятьсот марок, от Урала до Тихого океана — японцам за триста иен. В общей сложности получил за одну шестую земного шара полтысячи рубликов на наши деньги, чуть поменьше моей двухнедельной зарплаты на воле.

Петриков бледнел и отодвигался.

— Вы серьезно?

— Вполне. Во всяком случае, достаточно серьезно, чтобы получить срок. А что вас смущает, собственно?

— Боже мой, триста иен!

— Да, триста. Маловато, конечно, ведь вся Сибирь, страна-то какая: леса, горы, реки! А за Россию с Украиной и Кавказом разве много — пятьсот марок? Я уж упрашивал следователя: накинь хоть тысчонку, болван — нет, уперся, кусочник. По-моему, талдычит, страна большего и не стоит, я бы и сам, признается, большего не запросил. Ну, что с таким поделаешь? Ни размаха, ни воображения…

— Ни чести, ни совести, — добавил слушавший их беседу Мартынов. — Вот уж люди без чувства собственного достоинства! Любую ложь!..

Сахновский легко заводился и, заведясь, начинал такие речи, что от него в страхе отодвигался не один Петриков. Его ненависть и презрение к следователям многие считали провокацией. Когда он расходился, все кругом умолкали, притворяясь, что и не слышат, о чем он разглагольствует: так казалось безопасней.

— А зачем им честь и собственное достоинство? — отозвался Сахновский. — Они выполняют установки и осуществляют директивы, тут надо действовать, а не думать о собственном достоинстве и чести, о таких пустых абстракциях, как истина и правда. Один поэт так выразился в связи с этой темой:

Оглянешься — а кругом враги;

Руки протянешь — и нет друзей;

Но если он скажет: «Солги» — солги!

Но если он скажет: «Убей» — убей!

— Чудесные стихи! — подхватил Тверсков из другого угла камеры. Поэт не разобрался, о чем разговор. — Я хорошо знал их автора — первоклассный мастер. Звучат-то как!..

— Звучат здорово! — согласился Сахновский, и ядовитая перекорежила его лицо. — Строчки звонкие, кто же будет спорить? А если рифмы эти переводить в жизнь — камера! И лгут, и убивают, и на все один ответ — так сказано свыше, значит, так надо! И вообще: раз кругом враги, так со всеми, как с врагами.

После этих слов и поэт счел благоразумным промолчать.

Спустя некоторое время Мартынов, позвав Сахновского, упрекнул:

— Зачем вы так, Иван Юрьевич? Стукнет кто-нибудь…

— Пускай стучат, — мрачно сказал Сахновский. — Большего, чем наваливают на меня следователи, не сочинят. Вы думаете, я им в рожу не хохотал? Еще почище издевался, чем над этим директором. Прямо кричал: «Доколе будете творить мерзу?» Ничего, сошло, даже не очень добивались, чтоб подписал, — так и прошел отказчиком. Десятка мне обеспечена, а крепче не дадут, не стою. Хоть душу отведу!

6

В работе следственного конвейра вдруг образовалась такая-то заминка, и камера стабилизировалась — вторую неделю никого не приводили и не забирали. Мартынов и раньше не утруждал себя начальствованием над заключенными, а теперь полностью отдал правление Сахновскому, а сам слезал с нар лишь на парашу — этого дела нельзя было никому передоверить. Камера ночью храпела и стонала, задыхалась от духоты, днем гомонила, как цех. Кто напевал, кто ругался, кто зевал; здесь спорили, там жаловались и советовались, в третьем месте рассказывали анекдоты и истерично, с надрывом, хохотали — так громко, что распахивался волчок и в нем появлялось пронзительное око бдительного коридорного. На надзирателей давно не обращали внимания, они знали это и даже не пытались прекратить шум, лишь присматривались, кто больше всех расходился. Поэт Тверсков-Камень, уже продвинувшийся на нары, как только открывался глазок, немедленно затягивал песню, и его дружно поддерживали соседи:


Мы сидим в Таганке,
Как в консервной банке,
А за дверью ходит вертухай…

Сахновский перебирался с нары на нару, от группки к группке и всюду вносил смятение. В один из затеянных им споров вмешался Мартынов.

Сахновский остервенело кричал на какого-то заключенного:

— Правду, только правду, понимаете? Истину!.. Раньше говорили: истина освещает себя и заблуждение, лжа — как ржа, она точит душу. Правда одна, а лжи и заблуждений, отклонений от истины — бессчетно, как боковых тропок от основного шоссе.