Решение МГБ было иного рода — и заставило меня резко порвать с наукой. Логинов пробыл в Америке около года и вернулся в Норильск главным инженером комбината. Он вызвал меня в свой новый роскошный кабинет, приказал секретарше никого к нему не пускать и поделился привезенными из Москвы новостями:

— Знаю о положительном приеме вашей работы московскими специалистами. Говорил о вас и в нашем министерстве. В частности, был у Мамулова, заместителя Лаврентия Павловича Берии по ГУЛАГу. Говорят, он по пьянке как-то хвастался: «Я император всей лагерной империи — вот я кто теперь!» Так он вас знает, Сергей Александрович, — и это очень нехорошо! Он мне сказал: «Этот гад, этот твой физик, понимал, конечно, что завод по новому методу не пойдет. Но ничего нам не сказал, притворился некомпетентным. В результате — завод демонтируем. Никогда ему не простим этого! Сейчас он написал какую-то работу. Наверное, подыскивает способ передать ее в Америку самому Трумену».

— Какой вздор! — не выдержал я.

— И я сказал Мамулову: где Трумен, а где Норильск? «Недооцениваешь врага! — ответил он. — Эти сволочи на все способны. Ничего, мы ключи к нему подбираем. Выйдет ему боком притворство с некомпетентностью!»

— Ваше мнение, Алексей Борисович? — спросил я.

— Не мнение, а дружеский совет. И притом категорический. На время прекратите все научные разработки. Спрячьте все рукописи с расчетами. Наука для вас временно закрывается. Когда обстановка изменится, я первый вам сообщу об этом. И предоставлю все условия для продолжения научной работы. А пока вам открыты только две жизненные возможности: пить водки — сколько влезет, заводить баб — сколько посчастливится. Эти два занятия не запрещены.

Вернувшись от Логинова домой, я напился. Второй раз в жизни я пил в одиночестве. И на другой день не пошел на работу, а положил на стол чистый лист. Окно было завалено снегом. Я написал сверху на листе: «Сергей Снегов», — и пониже, такими же крупными буквами: «Северные рассказы».

С научными иллюзиями было навсегда покончено. Мираж великой научной карьеры, столько лет увлекавший меня, расплылся и пропал. Из трех намеченных в детстве дорог осталась только одна — литература. Я вступил в новый мир, полный своих ослепительных химер и своих неосуществляющихся миражей.

Для справедливости добавлю, что вскоре после смерти Сталина Логинов, уже начальник Норильского комбината, позвал меня обратно в науку, предложив возглавить опытный металлургический цех. А когда я отказался — уже шли переговоры с журналом «Новый мир» о публикации моего первого романа «В полярной ночи», — устроил мне полугодовую командировку в Москву для доработки и редактирования романа. Сам он без разрешения министерства имел право давать московские командировки своим работникам только на десять дней, он и выписал мне такую, но потом телеграфно продлевал ее ровно восемнадцать раз. До сих пор я сохраняю с этим замечательным человеком, уже глубоким стариком, самые теплые отношения.

Бодрое движение по новой — литературной — дороге сразу же натолкнулось на реальные непреодолимые препятствия. В стране начались гонения на прежних политических заключенных: кого, освобожденного, снова сажали в лагерь (так поступили с Львом Николаевичем Гумилевым, с которым я подружился в Норильске), кого, отобрав паспорт, и без того полный бытовых ограничений, объявляли бессрочно ссыльным. Я попал в эту вторую категорию. Печататься мне, ссыльному, лишенному советского паспорта, нечего было и мечтать.

Я написал Твардовскому, тогда редактору «Нового мира», о своем положении и попросил вернуть уже прочитанную им рукопись романа. От имени Твардовского и от себя лично мне ответил заместитель редактора Сергей Сергеевич Смирнов: мол, правовое положение автора не имеет отношения к литературе, и они не отказываются от намерения напечатать роман. Такие заявления в 1952 году, при жизни Сталина, требовали незаурядного человеческого мужества. Но были не больше, чем иллюзией: журналу, конечно, не разрешили печатать «В полярной ночи».

После смерти Сталина с меня, как и со многих других, сняли ссылку, а летом 1955 года, на Пленуме Верховного суда СССР, реабилитировали, восстановив во всех гражданских правах. Я радовался новообретенному чистому паспорту, как один мой предшественник подаренной ему писаной торбе. И не сразу понял, что и реабилитация несет в себе иллюзорность: для партийных властей я по-прежнему был отмечен опасным клеймом «бывший заключенный».

В «Новом мире» в это время Александра Твардовского сменил Константин Симонов. И он, и его заместитель Александр Кривиций прочитали мой роман, третий год бесцельно пылившийся в редакционном «хламовнике», и решили его опубликовать. В 1957 году роман «В полярной ночи» появился в печати, заняв свое место в четырех номерах журнала. Он был написан в духе времени, в стиле господствующего социалистического реализма — то есть полон благопристойного искажения действительности. Я не позволил себе прямо лгать о язвах своего времени — просто умалчивал о них. Художественная ложь романа была в умолчаниях, а не в описаниях, и я даже гордился, что мне удалось честно рассказать о главном его герое — суровом и мощном Севере.

Появление романа в самом престижном тогда журнале страны принесло мне радость и печаль. Радость была в том, что я утвердился на единственной оставшейся мне творческой дороге, а печаль — в ограничениях, какие я наложил на себя. Я был обложен цензурой, как раньше колючей проволокой. Выбранный мной способ умолчания о фактах, вместо того чтобы лгать о них, узко ограничивал доступные мне сюжеты и темы. В течение десяти последних лет один за другим появлялись мои новые романы, повести и рассказы, в них не было лжи, но отсутствовала и широта — все те же предписанные самому себе ограничения. Сюжеты мало соответствовали моим желаниям и возможностям, в конце концов мне стали скучны мелкие темы. Однажды я выбрался в океан, чтобы написать о жизни современных рыбаков. Я рассказал о реальном бытии на промысле в романе «Ветер с океана». Секретарь обкома партии потом мне внушительно выговаривал: «Не то. Нам нужно то, что нам нужно. Прочтут вашу книгу юноши — и в океан не захотят. Зачем это нам?»

Я понял, что и художественная литература не дает мне творческого удовлетворения. Она тоже становилась одной из форм миража.

Но жить как-то было нужно. О большой книге лагерных рассказов, написанной в конце сороковых — начале пятидесятых годов и принятой в кратковременную оттепель журналом «Знамя», но так и не увидевшей свет, в нынешние времена лучше было забыть. Я вспомнил, что когда-то был физиком и даже отдаленно коснулся ядерных проблем. Почему не написать ради денег книжицу о том, как физики Запада шли к открытию атомной энергии? Все события будут изложены по опубликованным статьям и книгам, нашей цензуре не найдется повода вмешиваться со своими запретами. Так появился «Прометей раскованный. Повесть о первооткрывателях ядерной энергии». Книга была вполне компилятивная, но написанная, как говорят, живо и стройно. В ней я разрешил себе единственную вольность: описал характеры главных героев — Резерфорда, Бора, Ферми, Жолио-Кюри, Штрассмана, Силарда и других знаменитостей — не так, как они юбилейно изображались, а такими, какими они представлялись мне самому.

Книга вышла в «Детской литературе» в 1972 году и предназначалась для учеников старших классов. Больше всего я опасался, что ее прочтет какой-нибудь дотошный учитель физики, обнаружит ошибки — а ошибки в ней были, ибо были и в тех материалах, какие я использовал, — и напишет строгое обвинение в издательство или ЦК партии, случаи такие встречались. Но ни обвинительных, ни хвалебных писем от учителей и детей не поступило — книгу как бы вовсе не заметили те, для кого она писалась.

Зато совершенно неожиданно она привлекла внимание тех, кому абсолютно не была предназначена. Мне в Калининград позвонил академик Яков Борисович Зельдович и попросил приехать в Москву для разговора. Этот первый разговор продолжался больше часа. Зельдович спросил: не кажется ли мне, автору интересной книги о западных ядерщиках, что такую же стоит написать и о советских первооткрывателях ядерной энергии? Но придирчивое рассмотрение возможностей убедило и меня, и Зельдовича, что с моим прошлым не преодолеть всех затруднений — даже если он возьмется мне помогать. Я расстался с ним, очарованный добрым приемом и тем, что познакомился не просто с великим физиком и космологом, главным теоретиком нашего атомного проекта (три Золотые звезды Героя Социалистического Труда свидетельствовали о его заслугах; только семь человек в стране имели эго отличие, из них двое были самолетостроителями: Ильюшин и Туполев), а и с остроумным человеком, мыслителем широкого кругозора. Но, уезжая домой, я был абсолютно уверен, что книги о советских ядерщиках мне не писать.

Спустя некоторое время я получил телеграмму от другого академика и Героя — правда, с одной Звездой — Георгия Николевича Флерова. Телеграмма извещала, что он восхищен моей книгой и незамедлительно ждет меня в Дубне, где в Объединенном Институте ядерных исследований руководит циклотронной лабораторией с самым крупным в мире ускорителем ядерных частиц. Флеров славился не только фундаментальными открытиями в физике ядер, но и необычайной энергией и настойчивостью. Он быстро оборвал все мои колебания и рассеял сомнения. Я давно реабилитирован, сталинские репрессии отменены, главное — я физик и писатель, грех не использовать такое неординарное сочетание. Все организационные проблемы он берет на себя, я получу официальное разрешение на книгу о советских ядерщиках и список деятелей нашей атомной эпопеи, с которыми буду знакомиться; мне впервые откроют секретные атомные архивы. Моя задача — узнавать подробности и писать.