Начитавшись поучительных надписей и набегавшись по камере, я уснул. Утром в уже знакомой автокаталажке меня привезли на Московский вокзал, посадили в пенальчик зарешеченного купе — вагон был из арестантских и, похоже, для важных преступников, нуждавшихся в одиночестве. Я спросил конвоира, куда меня отправляют. Он ответил с исчерпывающей прямотой:

— Куда надо, туда и везем.

Поезд пошел в Москву.

4

После нового обыска — и на этот раз гораздо более тщательного: лезли в рот, выискивали в ушах, раздвигали ягодицы и пальцы ног, — охранник повел меня по недлинному, но широкому коридору. На полу лежала ковровая дорожка, заглушавшая шаги, мой конвоир был в валенках, обуви не по сезону, — все обеспечивало абсолютную бесшумность передвижения. По левую руку простиралась глухая стена, по правую одна дверь сменяла другую, на каждой значились номера. Мы дошли до двери № 6, охранник открыл ее большим ключом и ввел меня внутрь.

Это была просторная комната, мало напоминавшая тюремную камеру: высокий потолок, широкое окно, прикрытое снаружи деревянным щитком, паркетный пол. Вдоль одной из стен выстроился ряд обыкновенных нар, прикрытых армейскими одеялами, на каждой сидели и лежали мужчины — кто в пиджаке, кто в одном нижнем белье. Нары у окна были свободны, и охранник подвел меня к ним.

— Ваши. Отдыхайте, пока не вызвали.

Я сел на нары и осмотрелся. Рядом со мной лежал полный ухоженный мужчина средних лет, за ним неряшливый старичок явно с азиатского юга, а у двери ничком на животе валялся некто черноволосый и носатый — причем нос так выпирал из щек, что человеку нельзя было просто уткнуться лицом в подушку, и он круто вывернул голову.

Я спросил холеного соседа:

— Скажите, пожалуйста, где я нахожусь?

Он посмотрел на меня как на умалишенного.

— Вы что — прямо с Луны свалились?

Я постарался говорить вежливо:

— Нет, не с Луны, а из Ленинграда. С вокзала привезли сюда.

Он переменил тон.

— Тогда ставлю вас в известность, что вы, во-первых, в Москве, во-вторых, на Лубянке, то есть в самой элитарной тюрьме Советского Союза, а в-третьих, в собачнике. Наверное, большие дела за вами числятся, если не доверили следствие Ленинграду, а привезли сюда.

О Лубянской тюрьме я был наслышан, но что такое собачник — не понял. И больших преступных дел за собой не знал — только идеологические прегрешения. Специального вывоза из Ленинграда в Москву они, по-моему, не заслуживали. Сосед с сомнением качал головой.

— Странно, странно… Жестокими здесь бывают, даже зверствуют. Все же Лубянка, это понимать надо. Но чтобы глупостями заниматься? На них не похоже, нет. Впрочем, вызовут — объяснят, зачем вы в Москве понадобились. А собачник — место, где селят недавно арестованных, пока не подберут им настоящие тюремные камеры.

— Похоже, скорей, на нормальное жилье, а не на камеру, — сказал я.

Он зевнул.

— А что вы хотите? Ведь сама Лубянская тюрьма — бывшая гостиница. Дух дореволюционный вытравили, но стены и полы не переделать.

Он замолчал и отвернулся от меня. Я разлегся на нарах. Ко мне подошел старичок — узбек или таджик — и присел рядом.

— Слушай, тебя обыскивали? — Он для осторожности понизил голос. Он хорошо говорил по-русски. — И нашли?

— Ничего не нашли, — ответил я. — Что у меня можно найти?

— И у меня не нашли, — объявил он с тихой радостью. — Между пальцами искали, а я его прилепил к подошве. Вот посмотри — опий. Из Самарканда вез.

Он показал мне грязноватую лепешку. Я подержал ее и понюхал. От лепешки шел нехороший запах — то ли ее собственный, то ли ноги, к которой она была прикреплена. Я спросил:

— Зачем вам опий?

— Не могу, — сказал он печально. — Умру без него. На неделю хватит, а потом — конец!

— Что же вы сделаете, когда кончится ваш опий?

— Что сделаю, что сделаю… Ничего не сделаю. Скажу хозяину — пиши на меня что хочешь, только отпусти Из тюрьмы.

— А если из тюрьмы выпустят в лагерь?

— В лагере хорошо. Уже был, знаю. Из Самарканда пришлют посылку. Опять буду жить.

Он отошел, я задремал. В камере было жарко и душно. Меня бил малярийный приступ. В голове путались тюремная комната и широкий сияющий мир. Я шел по площади, которую окантовали три разноликих храма — высокая готика, противоестественно слитая с гармоничной античностью, стремящиеся к небу башни и томно раскинувшиеся строенья с колоннами, словно выросшими из земли. Никогда в реальной жизни я не видел такого прекрасного архитектурного сумбура, это было сновидение, но из тех, что повторяются, — много лет оно потом возникало во мне, почти не меняясь.

Меня осторожно потряс за плечо холеный сосед.

— Вы не спите? — сказал он, убедившись, что я проснулся. — Хочется поговорить. Знаете, иные мысли — хуже пули, так пронзают. Мне от вышки не уйти, только я их обману, умру раньше, чем поведут на расстрел. У меня рак желудка, и очень запущенный.

— На больного раком вы не похожи, — заметил я.

— Что — не худой, не изможденный, да? Так ведь болезнь идет по-разному, а в литературе все пишут одной краской. Вот Горького взять — классик, да? И знающий литератор, правда? А как соврал о Егоре Булычове! Когда рак желудка, человек в приступе только об одном думает — найти бы позу, чтоб меньше болело, замереть, застыть в ней. А у него Егор в приступе орет, топает ногами, всячески бушует — преодолевает, мол, ощущение боли. Вздор же! Нет, мне долго не протянуть.

— А почему вы решили, что вам грозит вышка?

— А чего ждать другого? Я — главный инженер строящейся автострады Москва — Минск, первой в стране. У такого человека все на виду, всякое лычко шьется в строку. Мои старые друзья — где они? С Промпартией поступили еще мягко, сейчас расчеты куда жестче. Впрочем, пошлем к черту нашу арестантскую судьбу. Поговорим о чем-нибудь поинтересней. Вы музыку любите? Я так и думал. А Шостакович вам по душе? Статейку эту — «Сумбур в музыке» — читали? Очень, очень хлестко! Чувствуется властительная рука. Выпороли молодца перед всей честной публикой, не пожалели ни юных лет, ни дарования. А я вам скажу вот что. Если и будет в советской музыке потом что-нибудь великое, то его создаст публично высеченный Шостакович. Только бы он снес порку, а это под вопросом. Помните, как в «Городе Глупове» один генерал, посетив какую-то древнюю старушенцию, философски изрек: «По-моему, и десяти розог она не выдержит!» И ведь прав генерал со своей глубокой гносеологией — не вынесла бы та старушка десяти розог, не вынесла! Дай Бог, чтобы Шостакович вынес. У вас закрываются глаза. Ладно, спите, спите, больше мешать не буду.

Я снова заснул и проспал всю ночь. Ночью главного инженера автострады Москва — Минск увели. Утром на его место поселили разбитного красивого парня лет тридцати, с пронзительными глазами. Я спросил у носатого: не требовали меня, пока я спал, на допрос? Глупый вопрос вызвал смех всей камеры. Носатый разъяснил:

— Думаешь, увидели, что задремал, и пожалели будить? Вызовут еще, вызовут — и здорового разбудят, и больного потащат, тут не церемонятся. Жди своего часа.

Он говорил с сильным иностранным акцентом. Я вскоре узнал, что он болгарин, работник Коминтерна. Не то не поладил с самим Димитровым, не то высказался наперекор линии. Потащили для выяснения на Лубянку, а выяснят, что за душой камня не держит, — вернут в прежнее коминтерновское кресло. Так объяснил мне он сам, глубоко уверенный, что попал в собачник — тюремный распределитель — по мелкому недоразумению, оттого и держат вторую неделю без вызова. На третий день его увели из собачника. Только вряд ли он вернулся в покинутое коминтерновское кресло.

Я ждал вызова, засыпал, снова в тревоге просыпался — не идут ли за мной. В камере становилось все жарче. Меня заливал пот, рубашка стала влажной, противно прилипала к телу. В обед пришли за старичком-узбеком.

Он помахал мне рукой и подмигнул — вот видишь, уже выпускают, а я еще не весь свой опий израсходовал. Я улыбнулся ему и тоже махнул рукой. К вечеру духота стала такой тяжкой, что слюна во рту пропала, язык шевелился с трудом. Ко мне подсел разбитной парень и весело хлопнул по плечу.

— Сосед, дыши носом, не разевай так рта. Всю воду выдохнешь, слова не сможешь сказать. Тебя следователь не вызывал?

— У меня малярия, — с усилием выговорил я. — Второй день сижу здесь. Никто не вызывает.

— Вызовут. За что посадили?

— Понятия не имею.

— Значит, скажут. И не скажут — оглоушат. Подберут что пострашнее — и разом по голове, чтобы мигом сбить с копыт. Такова работа.

— И вас оглоушивали и сбивали с копыт?

— Меня зачем? — сказал он чуть ли не с гордостью. — Я сразу признался. Я ведь кто? Натуральный шпион, таких ценят.

— Шпион? До сих пор я встречал шпионов только в книгах.

— Шпион! Уже давно стараюсь. Надоело по четвертушке хлеба в часовых очередях ждать… А кругом — тайн навалом, только навостри уши, пошире разверни глаза, принюхайся к дыму из труб. Я с Урала, там в пятилетку такого понастроили! Два дела хороших провернул. На одном военном заводе важную продукцию давали, все знали — какую. А сколько давали? На одной цифирке «сколько» можно богачом стать. Знаешь, что я открыл? Не сколько, а что! Совсем новая продукция шла с завода, только прикрывали старой, тоже важной, ничего не скажу, но — никакого сравнения. И второе дело не хуже. А на третьем засыпался. Сегодня ночью в пять за мной придут. Боюсь, хана!