— Остап! — узнал наконец солдата Бабенко. — Вот так встреча! Я бы тебя сам не узнал. Ты вот изменился за эти годы.

— Да не, я все тот же, — резко рубанул рукой Остап. — Говорю, что думаю, делаю, что считаю правильным. Меня и на фронт брать не хотели. У меня же ранение было, помнишь? А потом, когда в Москву перебрался, в ополчение попал. И нашу часть после двух месяцев боев перевели в состав кадровой. Вот так… А ты, я смотрю, в танкистах? Так техникой и увлекаешься?

— Слушай, Остап, — Бабенко взялся руками за пуговицу на гимнастерке собеседника, — ты у своего командира, может, и отпросишься. А я механик-водитель, мне нельзя отлучаться. И так нарушил, отлучившись за сеном.

— Хорошо, — согласился земляк. — Где твой окоп? Я через часок приду. Посидим, побалакаем.

Бабенко вернулся к своему танку и долго стоял в окопе перед бруствером, глядя на нейтральную полосу впереди. Логунов понимал, что с Семеном что-то творится, но подходить не стал. Бабенко был всегда человеком открытым и общительным, разговаривать с ним было легко и просто. Он сам расскажет, что у него на душе, что его беспокоит. Но сейчас Бабенко стоял в стороне от друзей и молчал, глядя вдаль. Такого за ним раньше не водилось.

— Василий Иванович, — Бабенко наконец подошел к командиру танка, — слушай, тут ко мне земляк придет сейчас. Ты не против, если мы посидим в сторонке, пообщаемся? Больше двадцати лет не виделись. Он даже матушку мою знал. Соседями были в поселке, где я рос.

Логунов вытащил из-под брезента, которым была застелена его постель на лежанке, фляжку, потряс ею в воздухе, прикидывая, сколько в ней содержимого, и протянул ее Бабенко.

— Держи. Только не увлекайтесь — завтра подъем до рассвета, бой будет нешуточный. Там тушенка есть, хлеб, лук. Возьми, если надо.

Остап пришел, когда начало темнеть. Они уселись под бруствером на пустые патронные ящики, плеснули в котелок водки и молча выпили. И только потом, закусив луком и тушенкой прямо с ножа, начали говорить. Закурили.

— Я знал, что ты так и пойдешь по технической линии, — начал Остап. — Тебя и в поселке все к тракторам тянуло да к генератору. Где работал-то эти годы?

— Сначала в Харькове в артели по слесарному делу. Потом учиться пошел, окончил институт. А перед войной уже работал на харьковском заводе инженером-испытателем.

— Ух ты! — улыбнулся в темноте Остап. — Это где «тридцатьчетверки» делали? Ну ты молодец, добился своего! А на фронт, значит, добровольцем пришел? Небось отпускать не хотели с завода, бронь давали?

— Так и есть, — кивнул Бабенко. — Завод эвакуировали, сколько смогли, а я — на фронт… Я в тридцать пятом приезжал, когда матушку хоронили, но тебя уже не было. Ты как? Женился, есть ли дети? Работал где?

— Я-то? — Остап затянулся в последний раз «козьей ножкой», бросил окурок на землю и затоптал его каблуком сапога. — Я, брат, учительствовать хотел, да меня по партийной линии стали выдвигать — мол, надо воспитывать молодежь. В Москву посылали учиться на партийные курсы, а после них я по распределению попал на Урал… Скажи, Семен, ты про Оксану ничего не слыхал?

Остап задал вопрос поспешно, как будто боялся, что забудет его задать. И эта поспешность поразила Бабенко. И сразу ему стало понятно, о какой Оксане идет речь. Нахлынуло, защемило в груди, а ведь не вчера дело было. Два десятка лет с хвостом прошло, а все, оказывается, живо еще. Семен думал, вспоминал. Мысли всякие были на этот счет, но он понимал, что не нужен Оксане. Ни к чему это ей. Тем не менее первая любовь закружила его, тогда еще паренька, и в душе след оставила.

— Как она, не знаешь? — спросил Бабенко, чувствуя, что голос выдает его волнение, но справиться с собой он не мог. — Я когда приезжал, ее не было. Я и спрашивать не стал. Подумал, что не стоит.

— Да, ты прав, конечно, не стоило, — согласился Остап и налил по третьей. — Не получилось бы у вас ничего, это уж точно.

— Ну, давай за Оксану тогда, — печально улыбнулся Бабенко. — Пусть у нее все будет хорошо.

— Нет, — неожиданно возразил Остап и медленно покачал головой. — У нее сын родился, Сеня. Хороший парень. Был. Погиб в сорок первом. А Оксана, как похоронка пришла, слегла. У нее воспаление легких случилось — простыла во время дождя, когда заводи с эшелона ставили. Так и не поднялась. Так что… помянем, Сеня. Молча и не чокаясь.


Митинг был в самом разгаре, страсти накалялись. Поселок Выпасное, расположенный неподалеку от Харькова, насчитывал уже больше двух сотен домов, разросшись за последние двадцать с лишним лет после того, как там поставили мельницу, устроив запруду. Потом рядом с мельницей появились кузни и постоялый двор, где путники могли отдохнуть, перековать лошадей и починить свои возы и тарантасы. Старенькую церквушку, стоявшую здесь с незапамятных времен, восстановили всем миром, зачинщиком этого события был молодой батюшка Иннокентий. Но потом свершилась революция, и покатилась по необъятным просторам страны гражданская война. Почувствовав своеволие, ощутив поддержку большевиков, самые низшие слои, самые бедные, решили, что они теперь будут править миром. Править по-своему, без учителей и советчиков. А кто главный советчик в селе? К кому всегда приходят за помощью и поддержкой в трудную минуту? Конечно, к священнику! Нашлись люди, решившие сменить ориентиры. Горластые, жаждущие повиновения и власти, считавшие себя вправе менять не только свою жизнь, но и жизнь других людей.

— Люди, побойтесь Бога! — громко кричал отец Иннокентий. — Не Богом ли благословлены вы при рождении? Не именем ли Его крещены? Не с Его ли напутственным словом уйдете вы в мир иной?

— Хватит дурманить народ, попы! — орали в толпе люди с раскрасневшимися от самогона лицами. — Сами править будем своей жизнью! Большевики нам теперь указ, а не попы!

— Люди добрые, никогда церковь не стремилась к власти над людьми! Она есть покой в душе, и светлые мысли ваши…

— Твою мать! — проорал кто-то сзади, и в окна церкви полетели камни. Со звоном разбилось стекло.

Женщины плакали, верещали маленькие дети. Церковный сторож Матвеич, хромая на единственной ноге и стуча по камням деревянным самодельным протезом, вышел перед мужиками, размахивая клюкой.

— Я оставил ногу в галицких полях! Кто меня попрекнет, что я не от плоти и крови? Посрамитесь!

Брошенный кем-то камень угодил старику в живот, и он, согнувшись пополам, упал. Часть мужиков кинулась к инвалиду, но еще большая часть ринулась к церкви. Отец Иннокентий упал, сбитый с ног, мелькнула какая-то тряпка, бутылка керосина. По деревянной стене начал расползаться огонь, вылизывая сухое дерево, ставни и резные наличники. Истошно закричала баба, воздух разорвали хлесткие выстрелы наганов. Многие побежали с площади.

Когда люди расступились, в отблесках адова огня, пожиравшего церковь, остался лежать отец Иннокентий, упрямо выставивший вверх кадык и черную как смоль бороду. Из виска струилась яркая кровь и стекала на камни и песок. И там, смешиваясь с грязью, становилась темной.

Сеня Бабенко смотрел на убитого, на его кровь, на то, как она менялась, пока мать за руку не утащила его домой. А вечером скрипнула дверь, в горнице раздалось шушуканье. Сеня отодвинул занавеску и увидел Оксану, младшую сестру отца Иннокентия, молодую двадцативосьмилетнюю женщину. Оксана закрывала ладонями лицо и трясла головой. Платок сполз с ее головы на плечи, волосы были растрепаны.

— Ничего, дитятко, — шептала мать, прижимая к себе Оксану. — Время такое, страшное. Никуда не уходи, живи тут. Не дам я тебя в обиду. Все перемелется — мука будет. Жить надо все равно, даже после такого. Оставайся у меня, прокормимся.