И лёжа в постели и вспоминая эту ежевику, я подумала ещё кое о чём. Это случилось примерно два года назад, в то утро, когда мама заспалась допоздна. Она тогда была беременна. Папа уже давно позавтракал и ушёл на ферму. А на столе он оставил два цветка, каждый в отдельном стеклянном стакане: гибискус с чёрной сердцевинкой перед моим стулом и белую петунью — перед маминым.
Когда мама тем утром спустилась на кухню, она воскликнула:
— Какая красота!
Она наклонилась к каждому из цветков, чтобы вдохнуть аромат, и добавила:
— Давай его отыщем!
Мы поспешили на холм к амбару, пролезли через проволочную изгородь и пересекли поле. Отец стоял на самом дальнем краю поля, спиной к нам, и разглядывал изгородь, уперев руки в бока.
Мама при виде его замедлила шаг. Я шла за ней след в след. Казалось, она нарочно крадётся, чтобы застать его врасплох, так что я тоже старалась не шуметь. Меня так и распирало от хохота. Это казалось отличной шуткой: незаметно подкрасться к папе, и я была уверена, что мама сейчас схватит его, и поцелует, и обнимет изо всех сил, и скажет, как ей нравятся цветы на кухне. Мама вообще обожала всё, что растёт и живёт в природе само по себе: действительно всё — ящериц, деревья, коров, гусениц, птиц, цветы, сверчков, жаб, муравьёв и поросят.
Но не успели мы дойти каких-то два шага, как папа обернулся. Это ошеломило маму, застало её врасплох. Она застыла.
— Сахарок… — начал папа.
Мама открыла рот, и я мысленно поторопила её: «Ну, давай! Обними его! Скажи ему!» Но не успела мама заговорить, папа махнул рукой на изгородь и сказал:
— Вот, полюбуйся! Всего за одно утро! — он имел в виду отрезок изгороди с заново натянутой проволокой. Капли пота блестели у него на лице и на руках.
И только тогда я увидела, что мама плачет. И папа тоже это увидел.
— Что… — начал он.
— Ох, Джон, ты такой хороший, — сказала она. — Ты слишком хороший. Вы все, Хиддлы, хорошие. Мне никогда такой не стать. Я никогда не смогу даже подумать обо всех этих вещах…
Папа беспомощно оглянулся на меня.
— Цветы, — подсказала я.
— Ох! — он попытался обнять маму своими потными руками, но она плакала и плакала, и всё получилось совсем не так, как я представляла. Вместо радости получилась печаль.
На следующее утро, когда я спустилась на кухню, папа стоял у стола и смотрел на два блюдца с ежевикой. Ягоды были такие свежие, что ещё блестели от росы. Одно блюдце стояло перед его стулом, а другое перед моим.
— Спасибо, — сказала я.
— Нет, это не я, — ответил папа. — Это твоя мама.
И тут мама вошла через переднюю дверь. Папа обнял её, и они поцеловались, и это было ужасно романтично, и я хотела было отвернуться, но мама поймала меня за руку. Она притянула меня к себе и сказала мне (хотя я думаю, что предназначалось это папе):
— Видишь? Я почти такая же хорошая, как твой папа! — она при этом как-то смущённо хихикнула, и я почувствовала себя обманутой — сама не знаю почему.
Удивительно, как много всего можно вспомнить, просто поев пирога с ежевикой.
Глава 7
Илла-хой
— А ну-ка гляньте, гляньте! — вскричал дедушка. — Граница штата Иллинойс! — он произнёс Иллинойс «Илла-хой», как мы привыкли говорить в Бибэнксе, штат Кентукки, и я ужасно затосковала по дому, услышав это «Илла-хой».
— А что же случилось с Индианой? — удивилась бабушка.
— Ах ты мой крыжовничек! — умилился дедушка. — А где мы по-твоему были до сих пор? Мы же три часа напролёт катились по той самой Индиане! А ты так заслушалась про Фиби, что напрочь прозевала Индиану! Помнишь Эклхарт? Мы там обедали. А Саут-Бенд? В Саут-Бенде ты попросилась в туалет. Ну ты даёшь: прозевать свой родной штат! Дорогой ты мой крыжовничек! — Он считал всё это очень забавным.
И в это мгновение дорога вильнула (она действительно вильнула — и это был шок!), и по правую руку от нас распахнулась невероятная прорва воды. Она поражала своей синевой, как колокольчики на лугу за амбаром в Бибэнксе, и эта вода простиралась без конца — насколько хватало глаз. Она лежала передо мною, как будто бескрайний луг, только весь покрытый водой.
— Это что, океан? — бабушка удивилась. — Мы же вроде не собирались к океану?
— Крыжовничек, это озеро Мичиган, — дедушка поцеловал палец и прижал к бабушкиной щеке.
— Ничего бы так не хотела, как остудить ноги в воде! — сообщила бабушка.
Дедушка, недолго думая, пересёк все встречные полосы и вырулил на съезд. Вы и корову подоить не успели бы, как мы уже стояли босыми ногами в холодных водах озера Мичиган. Волны шлёпали прямо по нашей одежде, а крикливые чайки кружились над нами и орали так восторженно, как будто ждали нас всю жизнь.
— Па-даб-ду-ба! — напевала бабушка, ввинчивая пятки в песок. — Па-даб-ду-ба!
Вечером мы остановились переночевать в пригороде Чикаго. Из окна мотеля «Говард Джонсон» я рассматривала доступную взгляду часть Илла-хоя, и это место могло быть где угодно — хоть в семи тысячах миль отсюда, от озера. По мне всё это ничем не отличалось от северного Огайо, с его плоскими равнинами и бесконечными прямыми дорогами, и я не могла не думать о том, какой долгий путь нам ещё предстоит. С темнотой ко мне снова пришёл шёпот: спеши-спеши-спеши.
Той ночью я лежала в постели и пыталась представить себе Льюистон, штат Айдахо, но воображение отказывалось создавать облик того места, где я никогда не бывала. И вместо этого я постоянно возвращалась в Бибэнкс.
Когда в том апреле мама уехала в Льюистон, штат Айдахо, первым делом я подумала: «Как она могла так поступить? Как она могла нас бросить?»
И хотя с каждым днём горе росло и справляться с ним было всё труднее, некоторые вещи, как это ни странно, становились проще. Когда мама была со мной, я была как зеркало. Если она была довольна, я тоже была довольна. Если она грустила, я тоже грустила. Первые несколько дней без неё я ничего не чувствовала, была как замороженная. Я просто не знала, что значит чувствовать. И я постоянно ловила себя на том, что хочу оглянуться на неё, чтобы понять, что мне нужно чувствовать.
Однажды, примерно через две недели после её ухода, я стояла возле изгороди и смотрела на новорождённого телёнка, пытавшегося встать на ножки. Он путался в ногах, и спотыкался, и качал тяжёлой головой, и смотрел на меня так умильно!
«Ух ты! — подумала я. — Вот сейчас я точно довольна!»
И меня удивило, как я смогла понять это самостоятельно, без маминой подсказки. И впервые в тот вечер я заснула без слёз. Я сказала себе:
— Саламанка Дерево Хиддл, ты можешь стать счастливой и без неё!
И хотя эта мысль могла показаться некрасивой и мне было очень стыдно, она ощущалась правильной.
В мотеле, когда я вспоминала всё это, ко мне пришла бабушка и села на мою кровать. Она спросила:
— Ты скучаешь по папе? Хочешь ему позвонить?
И хотя я скучала и ужасно хотела позвонить, я сказала:
— Нет, я в порядке, правда. — Ведь если я буду звонить ему сейчас, он может подумать, что я вредничала.
— Ну тогда хорошо, цыплёночек, — ответила бабушка, и, когда она наклонилась, чтобы меня поцеловать, я почувствовала запах детской присыпки, её любимой. Этот запах навевал на меня грусть, хотя я не понимала почему.
На следующее утро, когда мы заблудились в поисках выезда из Чикаго, я молилась: «Прошу, не дай нам попасть в аварию, прошу, дай нам приехать вовремя…»
— По крайней мере, сегодня отличный день для поездки в автомобиле, — сказал дедушка.
Наконец нам удалось найти дорогу, идущую на запад, и выехать на неё. В наши планы входила поездка по южной окраине Висконсина, заезд в Миннесоту и оттуда напрямик через Миннесоту, Южную Дакоту и Вайоминг — в Монтану, там пересечь Скалистые горы и попасть в Айдахо. Дедушка рассчитывал, что у нас уйдёт приблизительно по одному дню на каждый штат. Он не собирался нигде задерживаться до самой Южной Дакоты, зато Южная Дакота занимала особое место в маршруте.
— Мы побываем в Бэдлендс! — приговаривал он. — Мы побываем в Блэк-Хилс [Бэдлендс от англ. «бесплодные земли»; Блэк-Хилс — «чёрные холмы». (Примеч. ред.)]!
Мне совсем не нравились оба этих названия, да и сами эти места, но я понимала, почему они так хотят туда попасть. Там бывала моя мама. Автобус, на котором она ехала в Льюистон, делал остановки во всех популярных туристических местах. И мы ехали по её следам.