Все закончилось. Мы похоронили Луция.

Неожиданно я чувствую голод.

* * *

Жара. Солнце печет так, словно хочет выплавить из камня самый величественный город на земле.

— Вода! Вода!

— Мясо! Жареное мясо!

Крики уличных торговцев. Я протягиваю денарий, мне вручают ломоть ячменного хлеба, на него — прямо с огня — плюхают дымящуюся котлету. Ешь, дорогой. Мне кидают монету в один асс — сдачу. Она липкая от пота.

Я киваю, благодаря. Впиваюсь зубами в горячее, как кусок солнца, рубленое мясо. Брызжет сок, я жмурюсь. Котлеты — еда черни. Вкусная и простая. И никаких тебе лукулловых пиров…

Я жую, обжигая нёбо. Глотаю. Это хорошо. Чтобы почувствовать себя живым, нет ничего лучше горячей, черной от сажи, пережаренной котлеты на куске грубого ячменного хлеба. Пища рабов и «мулов». Хлебом из ячменя кормят животных в военном походе, а свинина — чуть ли не единственное дешевое мясо в Риме. И лучше всего готовят котлеты здесь, в тесноте Субуры.

Субура — крикливая улица, гам ее может оглушить с непривычки. Здесь всегда кипит жизнь. Даже в полутьме, в желтом свете уличных фонарей — я вижу вигила, который ходит и зажигает сальные свечи под стеклянными колпаками, — жизнь эта не прекращается ни на мгновение.

Я жую котлету и думаю: к плутоновой матери все.

Из дверей таверны выглядывает девушка в чересчур короткой тунике. Она ярко накрашена. Продажная «волчица» манит меня за собой. Что ж… Я киваю. Это тоже один из способов почувствовать себя достаточно живым. Может быть, даже самый лучший из способов.

Я иду за ней. До встречи с Божественным Августом у меня есть сегодняшний вечер.

«Луций, Луций», — думаю я, входя в душное нутро дешевой таверны. Мой умный старший брат. Мой странный старший брат. И зачем тебе только понадобилось умирать?

* * *

Гай Юлий Цезарь Август Октавиан, император и Отец Народа.


Иногда я вспоминаю свою сестру. Вот как сейчас, когда меня вынесли на кресле в этот холодный сад, и горят светильники, и проклятый рассвет скоро наступит — соблюдайте режим, говорит доктор, вам уже не пятнадцать лет: ешьте по часам, не ешьте после заката и пейте только холодную воду. Возможно, он прав, этот докторишка, этот мудрец, втайне презирающий меня, но дающий нужные советы. Мне уже семьдесят два… неужели так много? Сколько бы ни было, доктор не понимает главного.

Если бы холодная вода могла согреть меня, я бы пил только ее. Но сейчас, в этой холодной одинокой ночи — что мне вода? Что мне даже самое лучшее вино?

Одиночество. Такая забавная штука.

Почему, что бы ты в жизни ни делал, как бы ни бился, все равно в итоге ты оказываешься одиноко сидящим на террасе, а вокруг темень и ночь, и светильники горят, и вьются вокруг них мошки, и где-то там суется рабы и слуги, и вольноотпущенники, и Ливия, и… Плевать! Зачем мне, старику, обманывать себя? Итог все равно один — в один прекрасный момент ты оказываешься на террасе, а твои сыновья мертвы, мои мальчики мертвы, а дочери глупы и развратны… какая, боги, херня… Может, мне просто нужны сыновья и не нужны дочери? И вот я сижу в темном саду, одинокий старик, ожидая рассвета, словно рассвет может что-то изменить.

Мне семьдесят два, я видел смерть своих врагов, бедный Марк Антоний, мне было его жаль… Нет, не было. Он умер счастливым — вот чему я завидую. Он умер в объятиях Клеопатры. Тысячи идиотов согласились бы прожить такую жизнь, как у него, и закончить так же. А не сидеть в старости, ожидая конца — от переохлаждения. Когда кровь перестает греть? Зависть, вот что осталось. Моя зависть к Антонию. Зависть к Клеопатре. Любил ли я Антония? Любил, куда деваться… Нет, не любил. Я все ищу в себе способность испытывать настоящие чувства — и не нахожу ее. Мне семьдесят два, а я так и не научился любить.

Зато желать я научился. И обуздывать желания — тоже.

Завтра придет этот мальчик… как его? Где мой номенклатор, раб-напоминатель, когда он нужен? Все приходится делать самому. Даже жить. Мальчики мои, мальчики. Я оставлю свою власть Тиберию — уродцу с дурными манерами, лучшего не нашлось — нет, не нашлось, измельчали люди, нет уже тех, что вставали рядом с Цезарем. С Антонием. Со мной, наконец.

Гай его зовут, этого мальчика. Гай Деметрий Целест, сын Луция, брат Луция и Квинта.

Иногда приходится казнить своих врагов. А иногда приходится выбирать из своих друзей достаточно богатого и не слишком дорогого сердцу, чтобы назвать его врагом Рима, казнить и раздать имущество казненного остальным друзьям. Это замечательно повышает их верность. Просто замечательно.

И, сделав так один раз и другой, ты понимаешь, что вокруг тебя не осталось друзей. Одни шакалы. Псы. И ослы. Как их еще назвать?

А потом приходит сын казненного тобой друга и говорит: я хочу быть легатом. Легко и просто — и чувство вины пересиливает. Тебе одновременно хочется и убить его, и наградить чем-нибудь повесомее, потому что ты когда-то лишил мальчика и наследства, и родителей.

Возможно, это и называется справедливость. Я не знаю. Я давно забыл. Где мой раб-напоминатель, когда он так нужен?!

Сейчас я сижу в кресле и смотрю в ночной сад, одинокий, усталый и никому не нужный старик, переживший врагов и друзей, и пытаюсь вспомнить…

Справедливость — что это такое? Эй! — зову я в темноту террасы. Эй! Кто-нибудь помнит?…

* * *

Август шмыгает носом. Громко — так, что я вздрагиваю. Сопливый старый принцепс. Об этом весь город судачит: когда жарко, первый сенатор и Отец Народа страдает насморком, когда холодно — чем-то другим. Несмотря на храмы, посвященные Божественному Августу по всем провинциям, принцепс с легкостью напоминает, что он всего лишь человек.

— Пришел, значит, — говорит Август вместо приветствия. Божественное «шмыг» — и божественная сопля возвращается в божественные недра в глубине божественного носа. Август достает платок и сморкается. Я вижу багровые полосы на светлой ткани — кажется, что в платок принцепс высмаркивает свои божественные внутренности.

— Славься, Август! — Я поднимаю руку. Так приветствуют императоров и диктаторов. Логично, если учесть, что передо мной они все в одном лице.

Принцепс щурится. Бледное старческое лицо в пятнах старости.

— Ты упорен, Гай Деметрий Целест.

За стенами дома Августа на Палатинском холме шумит жизнь. Преторианцы стоят у входа, неподвижные, как статуи. Половина из них — германцы, светловолосые варвары. Все правильно. После кровавых десятилетий гражданской войны я бы тоже меньше всего доверял собственным соотечественникам.

— Зачем ты хотел встретиться со мной?

— Мой брат Луций…

— Мне не нравится иметь дело с твоими братьями, — говорит Август сварливо.

От него идет легкий запах разложения и лечебных мазей.

Можно подумать, мне нравится. Один оболтус, другой вообще умер… и как тут быть дальше?

— Мне тоже… особенно когда один из них умирает.

— Сочувствую твоему горю, сенатор, — говорит принцепс другим тоном. — Кстати, ты же недавно стал им? Позволь тебя поздравить.

— Спасибо, Август.

Вообще-то я стал сенатором полгода назад, но в возрасте принцепса такие сроки считаются «буквально вчера».

— Чего ты хочешь? — говорит Август.

— Отправьте меня в Германию, принцепс.

— Зачем? — Седые брови Августа едва заметно поднимаются: удивление. Морщины на лбу. Старческие глаза изучают меня. — Что там хорошего, в этой Германии? Варвары и коровы, коровы и варвары. Что ты там забыл, Гай Деметрий? А? Что тебе Германия?

— Я хочу быть легатом. Хочу разобраться, кто виноват в смерти Луция.

— Зачем? — Он поднимает седые брови.

— Не так уж часто у меня умирают братья.

Удар в больное место. Августу не повезло с близкими. Его сыновья, на которых он возлагал надежды, умерли, дочь — распутница, внучка — тоже. А он сам — трясущийся старик, проживший на свете семьдесят два года… и, видимо, собирающийся прожить еще столько же.

Кто останется после него? Тиберий, нелюбимый племянник. И Германик — нелюбимый племянник нелюбимого племянника. Родные сыновья Августа не дожили до сегодняшнего дня. А единственного внука он сослал на отдаленный греческий остров. И придет время, того придушит какой-нибудь честолюбивый центурион… Так часто бывает.

Так кому оставить империю? Хороший вопрос. Поразительно хороший.

Некоторое время Август стоит без движения, размышляет.

— Годичная служба в качестве младшего трибуна в Мавританском легионе. Это весь твой военный опыт?

— Да, принцепс.

Говорят, Август знает и помнит все. Теперь он не даст мне назначения. Хотя… есть еще воля богов.

Август молчит. Старческие глаза слезятся.

— Ты хоть понимаешь, во что ввязываешься? Тебе будет трудно, — говорит он. — Тебя будут ненавидеть за твое положение, за мою доброту к тебе и презирать за твою неопытность. Ты собираешься положить голову в пасть льву и надеешься, что будешь хорошо при этом выглядеть.

— Я надеюсь, что льва хорошо перед этим покормили.

Дерзость. Август кривит губы. Темные старческие пятна идут по его лбу, щекам; на нижней губе — смазанная желтой мазью язвочка. Я не могу оторвать от нее глаз. Возможно, принцепс просто выжил из ума, думаю я. Со стариками это бывает… А со стариками, полвека держащими власть в Риме, тем более.

— Ты просто надеешься, Гай? Твой брат бы заранее об этом позаботился.

На мгновение я чувствую себя так, словно из-под ног у меня ушла земля. Землетрясение.

— У меня…

— А у тебя не было времени, — прерывает Август. — Понимаю. А ты не думал, Гай: может быть, даже самый сытый лев захочет убить тебя — скажем, для развлечения?

Ливийская пустыня. Красный закат, черный край земли, словно запекшаяся на лезвии ножа кровь. «Смотри, Гай».

— Думаю… лев в своем праве. Что тут скажешь.

— Ничего, — соглашается принцепс. — Но сказано хорошо.

В саду журчит фонтан и жужжат пчелы. Римская семейная идиллия. Особенно если забыть, что семьи у принцепса как таковой нет.

— Привилегия льва — брать, не спрашивая, — говорит Август задумчиво. — Это про нас, про Рим. Хорошо. Что ты знаешь о Германии, мальчик?

— Там холодно.

Август отворачивается от меня, шмыгает носом. Из перистиля — внутреннего сада дома — тянет запахом нагретой солнцем земли. Я жду.

— Разница между тобой и братьями очень проста, — говорит Август наконец. — Старший брат накормил бы льва заранее — и до отвала. Младший, Квинт, дурачок счастливый, положился бы на удачу и сунул голову. Боюсь, о возможности покормить льва он бы даже не вспомнил… И лев бы оказался сытым, как ни смешно. Или просто не захотел бы жрать… не знаю, его с утра бы тошнило или еще как… или он не ест высоких блондинов до завтрака… Но ты, Гай… — Он медлит. — Ты — сложный случай. Ты и льва не покормил, и голову суешь, не зная, голодный зверь или нет. Как это, по-твоему, называется?

Август молчит, смотрит на меня — странно, точно жалеет.

— В общем, не думаю, что это хорошая идея, мальчик. В Германии мне нужен мир, а не месть.

— Месть не в моих привычках.

— А что в твоих? — спрашивает принцепс с искренним интересом.

Ответ приготовлен заранее. Прав Луций: нужно накормить львов до отвала.

— Справедливость… и следование воле богов, — отвечаю я.

В следующее мгновение за моей спиной раздается хлопанье крыльев. Я оборачиваюсь — в проеме атриума, выходящем в сад, сплошное мельтешение. Крылья, крылья. Август тоже смотрит, подняв седые брови. Над домом принцепса пролетают птицы, много птиц. Белые, серые, пестрые. Это знак, посланный Юпитером… Ну, так должен подумать принцепс.

— Однако, — говорит Август задумчиво. — Как интересно.

…Знак, посланный Юпитером — и заранее оплаченный мной. Всего лишь еще пара тысяч золотых монет с профилем молодого человека в венке. Теперь Август должен убедить Августа. Смешно.

Несколько оборванцев из Субуры просто жаждали мне помочь, а птиц найти вообще не проблема. Чудеса нужно планировать — это говорил еще Цезарь.

— Одного не пойму, мальчик, — говорит принцепс после некоторого молчания. — Почему ты выбрал голубей? Орлы были бы гораздо… э-э, эффектнее. И ближе к военной теме. Впрочем… — Принцепс некоторое время молчит, глядя на меня. Глаза у него светлые и холодные. Я чувствую, как у меня застывает кровь в жилах.

— Впрочем, это твое дело. Ладно, считай, твое знамение меня убедило. С сегодняшнего дня ты — легат Семнадцатого легиона. Отправляйся в Германию, легат. Удачи, Гай Деметрий Целест. Удачи.

Август подходит к столу, берет перо. Сморщенная, почти прозрачная кисть с синими венами. Принцепс пишет. Со скрипом бежит стеклянное острие по пергаменту — выводит буквы. Кривые и крупные. Принцепс пишет, не разделяя слов и не делая переносов.

— Да… — Август останавливает перо, поднимает голову, словно вспомнил какую-то мелочь. — Совсем забыл… Твоего брата подозревали в том, что он берет взятки у варваров.

Я молчу. «Смотри, Гай». Что-о?!

— Что мы в действительности знаем о самых близких нам людях? — говорит Август с издевкой. Выводит подпись. Скрип, скрип. Ставит перо в чернильницу и протягивает мне пергамент…

Я вздрагиваю.

На тыльной стороне его ладони — чернильное пятно, похожее на кузнечика.

Глава 2

Граница мира

Аппиева дорога окружена зарослями акаций, пахнущих так, словно это их последний день и ничего нельзя оставлять на завтра. Я морщусь. Сердце тревожно стучит — как тогда, перед визитом к принцепсу. Акации правы. Мы слишком многое оставляем на потом и слишком мало живем здесь и сейчас, а когда завтра наступает, мы уже мертвы, и то, что не прожито и не прочувствовано вчера, не будет нами прожито и прочувствовано никогда… И канет в океан забвения.

Шестой час. Я приказываю вознице подождать. Повозка останавливается, мулы, украшенные цветами — в честь Меркурия, повелителя перекрестков, — мотают лохматыми головами, отгоняя мух. Запах олив плывет над дорогой, словно тонкая, едва заметная серебристая лента. Я вижу в отдалении, за плетеной оградой, серебристые кроны оливковых деревьев, увешанных мелкими зелеными плодами. Лучшее масло в Рим привозят из Испании, но местное, италийское, тоже неплохое. Рядом с оливой неторопливо возится загоревший дочерна раб — почти голый, в одной набедренной повязке. У его ног стоит высокая плетеная корзина. Раб собирает оливки. Не торопясь, обрывает по одной — чтобы не повредить плотную зеленую кожицу — и бросает в корзину.

Это чье-то владение. Может быть, кого-то из моих многочисленных римских знакомых. А может быть, чем Тифон не шутит, и самого Божественного Августа…

Дорогу недавно обновляли, поэтому серые камни соседствуют с почти черными свежими, делая ее пятнистой, как человеческая жизнь.

Я еще немного стою так, чувствуя, как затылок нагревается под италийским солнцем. Словно горячая ладонь лежит на нем. Я прощаюсь. Это чувство возникает перед дорогой — ты ждешь нового, но в то же время у тебя в животе — комок снега, сквозь который процеживают вино, чтобы охладить его перед трапезой. И красная тонкая струйка льется, протаивая розоватые ходы в снеговой массе. Запах вина. В триклинии шумят люди.

Еще маленьким я любил зайти на кухню — посмотреть, как кухонные рабы готовят обед.

Это было давно. Так давно, как никакому снегу не пролежать. Разве что на вершине Альп…

— Господин, надо ехать. Иначе мы не успеем в гостиницу до темноты.

Я киваю. Только очень смелый (или очень глупый) путник будет ночевать в открытом поле — разбойников еще никто не отменял. Впрочем, сейчас они стали потише — спасибо Августу. Гражданская война закончилась много лет назад, разоренная некогда Италия снова набирает вес, нагуливает жир, сброшенный (иногда вместе с мясом и кровью) в те смутные времена, когда Август и Марк Антоний делили наследство Республики.

И кровавые псы шли по Италии, глядя в списки проскрипций. Пока однажды в них не оказалось имя моего отца…

Молчаливые глумящиеся люди в туниках вольноотпущенников вошли в наш дом, вонзили в Луция Деметрия Целеста мечи, бросили его тело в саду, изнасиловали рабынь, переломали мебель и ушли — в жутковатой тишине всеобщего молчания. Никто не посмел поднять голос.

Благородный Август, как обычно, благороден.

Я молчу. Ветерок обдувает сзади мою шею. Возможно, когда-нибудь я вспомню, как мечтал вонзить меч в тощее тело Августа, как сделали когда-то убийцы Гая Юлия. Плащ с алым подбоем, закрывающий лицо, — и клинок, входящий в плотную белую ткань — легко, почти без сопротивления. Коли, коли, коли! — учит легионеров центурион. Не маши мечом, коли — так надежней.

— Господин? Господин Гай, надо ехать, — говорит старик Тарквиний.

Он стареет, особенно заметно в последний год. Думаю, у него почти не осталось зубов. Дорога тяжела для него гораздо больше, чем для меня — молодого, но он раб, а рабу не положено жаловаться.

Надо ехать. Я киваю. Нужно до семи добраться до гостиницы и пробыть там, в тени и прохладе, до десяти часов. Три смертельных часа — убийственная жара, только плохой хозяин выгонит в это время раба на работу. Наступает мертвый сезон — в августе в это время скот будет падать от жары; сейчас июльские календы, так что еще можно дышать. Но путешествовать в это время — увольте.

От раскаленных камней дороги тянет жаром, как от кухонной печи. Воздух плавится и изгибается, словно танцовщица, исполняющая нуди-пантомиму. Вульгарное зрелище. Мне нравится.

Я возвращаюсь к повозке. Мулы дергают ушами и стоят, лениво опустив морды. Возница в широкополой шляпе растекся по сиденью так, словно в спине у него нет костей.

Один из рабов подает мне руку. Я игнорирую и сам забираюсь внутрь — я не старик, чтобы меня водили под руки. Не зря над такими квиритами издевался Катон Старший — нет ничего смешнее здорового человека, что ведет себя как больной. Потомки Ромула — завоеватели и господа половины мира! И под руки? Галлам на смех.

Я сажусь на подушки. Откидываюсь назад. Тарквиний командует: поехали! Раб без хребта в спине вдруг выпрямляется, взмахивает кнутом… щелк! Вперед, в Германию. К моей судьбе.

За окнами повозки тянется тонкий серебристый аромат оливковых рощ. Прощай, Италия. Если судьбе будет угодно, мы еще увидимся.

* * *

Здравствуй, Германия. Мы подъезжаем к мосту, связывающему берега Рения. Я вижу правильно устроенные бревенчатые укрепления, высокий вал, который уже начал местами зарастать травой (недосмотр!), деревянный частокол и часовых на башенках в коротких плащах. Загорается утро. Еще засветло мы выехали из гостиницы в Могунтиакуме.

Я вижу надпись на каменном постаменте: «Провинция Германия, первый год Луция Валерия Мессалы Волеза и Гнея Корнелия Цинны Магнуса». Это консулы того времени, когда провинция была создана официально.

Я зеваю. От недосыпа болят глаза, в животе легкая слабость — ком снега, протаиваемый красным вином. Фалернское. Вчера я думал, что мы никогда не доедем. Прошло уже около недели, как я выехал из Рима — и отстоял посвящение в храме Януса. Ворота храма были открыты. Обычное дело. Их закрывают только в мирное время. Это случается настолько редко, что многие помнят лишь один год в консульство Августа…

Гусиная кровь и кровь быка застыли на моих щеках и лбу, стянули кожу. Я легат.

Я? Легат? Будь жив Луций, он бы оценил юмор ситуации.