— Да иди ты со своими грязными намёками.

И мы продолжаем разбирать чердак. Что за наслаждение — рыться в куче книг и газет мадемуазель Сержан, которые нам поручено перетаскать. Разумеется, мы их пролистываем, прежде чем унести вниз, и я нахожу там «Афродиту» Пьера Луи и уйму номеров «Журналь амюзан». Мы упиваемся рисунком Жербо «Шум за кулисами», где господа в чёрном занимаются тем, что щекочут затянутых в трико смазливых танцовщиц в коротких юбочках, а девицы отбиваются и визжат. Другие ученицы уже спустились, на чердаке стемнело, а мы никак не оторвёмся от потешных рисунков Альбера Гийома.

Вдруг мы вздрагиваем — дверь открывается и раздаётся сердитый голос: «Кто там растопался на лестнице?» Мы встаём, напустив на себя серьёзный вид, в руках — охапки книг, и степенно говорим: «Здравствуйте, сударь!», нас душит смех, мы едва сдерживаемся. Это толстяк-учитель с весёлой физиономией, мимо которого мы недавно проскочили. Сообразив, что мы — старшие ученицы с виду лет шестнадцати, не меньше, он поворачивается и уходит, пробормотав: «Тысяча извинений, барышни!» Но стоит ему повернуться спиной, как мы пускаемся в пляс, строя дьявольские рожи. Мы так замешкались на чердаке, что, когда спустились, нам изрядно влетело. Мадемуазель Сержан осведомилась: «Чем это вы там наверху занимались?» — «Складывали книги в кучу, чтобы сподручнее было выносить». И я вызывающе сую ей под нос кипу книг с рискованной «Афродитой» и номера «Журналь амюзан», сложенные картинками вверх. Она мгновенно всё понимает, её и без того красные щёки становятся пунцовыми, однако она быстро спохватывается и говорит: «Ах, вот оно что! Вы притащили и книги моего коллеги, который ведёт уроки у мальчишек. На чердаке всё лежало вперемешку. Я ему отдам». Нахлобучка отменяется, мы обе выходим сухими из воды. За дверью я толкаю Анаис в бок, а та вся скукожилась от смеха:

— Нашла на кого свалить!

— Разве этот младенец похож на человека, который коллекционирует «глупости»? [Т. е. «непристойное» на местном наречии. Например, вечером во Фредонском лесу можно встретить парней и девушек, занимающихся «глупостями». (Прим. автора.)] Хорошо ещё, если он знает, что детей не в капусте находят!

Коллега, на которого грешит мадемуазель Сержан, — унылый бесцветный вдовец, что называется, пустое место. Всё своё время он проводит либо в классе, либо запершись у себя в комнате.


В следующую пятницу у меня второй урок с мадемуазель Лантене. Я интересуюсь:

— Ну как, младшие учителя уже ухаживают за вами?

— Они и правда вчера приходили «засвидетельствовать нам своё почтение». Рубаха-парень, что ходит гоголем, — Антонен Рабастан.

— По прозвищу Жемчужина Канебьера, [Канебьер — улица в Марселе, выходящая к Старому порту. Клодина намекает на то, что Рабастан — марселец. (Прим. перев.)] а каков из себя второй?

— Худой, красивый, интересный мужчина, его зовут Арман Дюплесси.

— Грех не прозвать такого Ришелье. Эме смеётся:

— Ну вы и злюка, Клодина, ведь такое прозвище непременно к нему прилипнет. Он настоящий бирюк! Кроме «да» и «нет», ни слова из него не вытянешь!

Сегодня вечером моя учительница английского выглядит очаровательно. Я не могу не залюбоваться её лукавыми, ласковыми глазами с золотистыми, как у кошки, блёстками, но я понимаю, что в них не видать ни доброты, ни чистосердечия, ни верности. Но личико у неё свежее, глаза так и сияют. Здесь, в тёплой уединённой комнате, ей так хорошо, что я готова влюбиться до беспамятства всем своим неразумным сердцем. А что оно у меня неразумное, для меня давно не секрет, но это меня не останавливает.

— А эта рыжая тётка разговаривает с вами в последние дни?

— Как же, она ведёт себя очень любезно. По-моему, она вовсе не сердится из-за того, что мы подружились.

— Ну конечно! Поглядите, какие у неё глаза! Совсем не красивые, не то что у вас, и такие злые… Ах, как вы прелестны, милочка!

Покраснев до ушей, Эме неуверенно отвечает:

— Какая же вы сумасбродка, Клодина! Теперь я готова в это поверить, тем более что мне об этом все уши прожужжали.

— Знаю, знаю, пусть себе болтают, мне-то что? Мне приятно ваше общество, расскажите лучше о своих поклонниках.

— Нет у меня поклонников! А двух младших учителей мы, по-моему, будем видеть часто. Рабастан, судя по всему, человек компанейский и всегда таскает с собой своего приятеля Дюплесси. Да, кстати, я, скорее всего, вызову сюда свою младшую сестрёнку, она будет жить здесь на полном пансионе.

— Ваша сестра мне до лампочки. Сколько ей лет?

— Ваша ровесница, на несколько месяцев младше. На днях ей исполнится пятнадцать.

— Хорошенькая?

— Да нет, не очень, сами увидите. Немного робкая и дичится.

— Шут с ней, с вашей сестрой. Лучше расскажите о Рабастане, я видела его на чердаке, он поднялся туда нарочно. У этого толстяка Антонена ужасный марсельский выговор.

— Да, но мужчина он видный. Послушайте, Клодина, вы будете наконец работать? Как вам не стыдно! Прочтите-ка вот это и переведите.

Но сколько Эме ни возмущается, работа не движется. На прощание я её целую.

На следующий день на перемене Анаис дразнит меня: скачет, выплясывает как ненормальная, а лицо застыло, как маска, и тут во дворе у ворот появляются Рабастан и Дюплесси. Эти господа здороваются, и мы трое. Мари Белом, дылда Анаис и я, со сдержанной корректностью отвечаем на их приветствие. Они входят в большую комнату, где учительницы проверяют тетради, и мы видим, как они говорят и смеются. Тут я чувствую внезапную неодолимую потребность забрать оставленное на парте пальто и, толкнув дверь, влетаю в класс, словно не подозревая, что эти господа могут оказаться там. И мгновенно замираю на пороге, разыгрывая смущение. Мадемуазель с металлом в голосе бросает: «Угомонитесь наконец, Клодина», и я бесшумно удаляюсь, но успеваю заметить, что Эме Лантене хихикает с Дюплесси и строит ему глазки. Ну погоди, рыцарь печального образа, не сегодня-завтра пойдёт гулять песенка о тебе, каламбур или прозвище — будешь знать, как клеиться к мадемуазель Эме. Но что это? Меня зовут? Вот здорово! Я с послушным видом возвращаюсь.

— Клодина, — обращается ко мне мадемуазель Сержан, — разберите вот это. Господин Рабастан — музыкант, но до вас ему далеко.

Какая любезность! Сменила гнев на милость! Разбирать мне приходится унылую до слёз мелодию из «Домика в Альпах». Кроме того, у меня всегда срывается голос, когда я пою перед чужими. И сейчас я аккуратно воспроизвожу мелодию, но голос у меня смешно дрожит и лишь к концу, к счастью, крепнет.

— Ах, мадемуазель, примите мои поздравления, плистящее пение!

Я протестую и показываю ему в кармане гугиш, как бы выразился сам он. И возвращаюсь к потрушкам (у него такой заразительный акцент!), которые встречают меня с кислыми физиономиями.

— Надеюсь, дорогуша, — цедит сквозь зубы дылда Анаис, — что теперь ты выбьешься в любимицы. Ты наверняка произвела на этих господ сногсшибательное впечатление, так что впредь мы частенько будем видеть их у себя.

Двойняшки Жобер завистливо посмеиваются.

— Да отвяжитесь вы от меня. Было бы из-за чего огород городить, я лишь напела одну мелодию. Рабастан — южанин, южанин-каторжанин, а я эту породу на дух не выношу. Что же до Ришелье, если он зачастит сюда, то не из-за меня.

— А из-за кого?

— Из-за мадемуазель Эме, вот из-за кого! Он так и пожирает её глазами.

— Скажешь тоже, — шепчет Анаис, — да и потом, ты ведь не его будешь ревновать к ней, а её к нему.

Ну и язва эта Анаис, всё подмечает, а чего не подметит, то выдумает!

Учителя возвращаются во двор: Антонен Рабастан, общительный и доброжелательный, и его приятель — застенчивый, почти нелюдимый. Им пора в класс, сейчас прозвенит звонок, а их питомцы так галдят в соседнем дворе, словно их всех скопом бросили в котёл с кипящей водой. Нам тоже надо в класс, и по дороге я говорю Анаис:

— Что-то давно к нам не заглядывал кантональный уполномоченный. Будет удивительно, если мы не увидим его на этой неделе.

— Он вчера приехал и, конечно, сунется к нам.

Дютертр, кантональный уполномоченный, кроме того, ещё и пользует детей из приюта, которые в большинстве своём ходят в нашу школу. В этом двойном качестве Дютертр получает к нам доступ, и уж он этой возможностью не пренебрегает. Говорят, мадемуазель Сержан — его любовница, но чего не знаю, того не знаю. А что он ей задолжал — голову даю на отсечение; выборная кампания стоит немало, а Дютертр, будучи без гроша в кармане, упорно желает представлять избирателей Френуа в палате депутатов вместо старого молчаливого кретина, у которого денег куры не клюют, но каждый раз терпит неудачу. При этом я уверена, что пылкая рыжая мадемуазель Сержан от него без ума. Она так и заходится в ревнивой злобе, когда видит, что он щупает нас чересчур откровенно.

Итак, он частенько оказывает нам честь своим посещением, рассаживается прямо на столах, чуть что, застревает возле старших учениц, особенно около меня: проверяет мои задания, тычется усами мне в ухо, поглаживает шею — он со всеми нами на «ты» (ведь он знавал нас ещё крохами!), — скалится, а чёрные глаза так и горят! Мы находим его очень любезным, но я-то знаю, какой он проказник, и не испытываю перед ним ни тени робости, чем шокирую своих приятельниц.

Сегодня у нас урок шитья, мы нехотя вытаскиваем иголки и еле слышно переговариваемся. Гляди-ка, уже и снег хлопьями валит. Вот здорово! Будем, то и дело шлёпаясь, скользить по льду и бросаться снежками. Мадемуазель Сержан смотрит на нас невидящими глазами, витая мыслями в облаках.

Тук-тук. Кто-то стучит в окно. За кружащимися снежинками виднеется лицо Дютертра. Он стучит в стекло, с головы до ног укутанный в меха, этакий красавчик с масляно блестящими глазами и зубастой улыбкой. На первой скамье (где сидим я, Мари Белом и дылда Анаис) шевеленье. Я поправляю волосы на висках, Анаис покусывает губы, чтобы они покраснели, а Мари потуже затягивает пояс. Двойняшки Жобер складывают руки, как на святом причастии: «Я храм Духа Святого».

Мадемуазель Сержан стремительно вскакивает, опрокинув стул и подставку для ног, и бежит открывать. Поднимается потешная кутерьма. Пользуясь суматохой, Анаис щиплет меня и делает зверские рожи, грызя угольный карандаш и ластик. (Сколько ей ни запрещали есть столь необычную пищу, всё без толку: её карманы и рот весь день забиты огрызками карандашей, вонючими чёрными резинками, углём для рисования и розовыми промокашками. Мел и грифели скапливаются кучами у неё в животе, недаром у неё такой жуткий цвет лица — грязно-серый, как штукатурка. Я вот, к примеру, ем только папиросную бумагу, да и то определённой марки. А эта дылда разоряет коммуну, оплачивающую нам писчебумажные товары, и каждую неделю требует себе всё новые «школьные принадлежности»; в начале учебного года муниципальный совет даже выразил протест.)

Дютертр трясёт припорошенными снегом мехами — кажется, что это его собственная шкура; мадемуазель Сержан так сияет от радости, что забывает посмотреть, не слежу ли я за ней. Дютертр шутит с мадемуазель Сержан, и от его звучного голоса — Дютертр говорит быстро, с горским выговором — в комнате делается теплее. Я проверяю ногти и поправляю причёску: Дютертр всё чаще поглядывает в нашу сторону — ещё бы, ведь мы взрослые пятнадцатилетние девушки, и если на лицо я выгляжу моложе, то фигура у меня как у восемнадцатилетней. На мои волосы тоже стоит посмотреть — настоящая спадающая локонами грива, цвет которой в зависимости от освещения меняется от каштанового до тёмно-золотистого, что неплохо сочетается с кофейным цветом моих глаз. Локоны спускаются почти до талии, я никогда не собирала волосы в косы или пучок; от пучков у меня мигрень, а косы недостаточно пышно обрамляют лицо. Когда мы играем в салки, я связываю волосы в конский хвост, чтобы не стать лёгкой добычей для водящего. И потом, разве не красивее, когда волосы распущены?

Мадемуазель Сержан прерывает наконец свою восторженную беседу с кантональным уполномоченным и бросает: «Сударыни, вы дурно себя ведёте». Чтобы ещё больше утвердить её в этом мнении, Анаис прыскает со смеху, но при этом ни единая чёрточка её лица не дрогнула, и учительница одаривает сердитым, чреватым наказанием, взглядом меня.

Тут Дютертр возвышает голос, и по классу разносится:

— Ну как работа? Как здоровье?

— Здоровье у них отменное, — отвечает мадемуазель Сержан, — а вот работой они себя не перетруждают. Эти девицы — лентяйки каких поискать!

Красавец-доктор поворачивается к нам, и мы старательно склоняемся над тетрадями, сосредоточенные и словно не замечающие его присутствия.

— Надо же! — восклицает доктор, подходя к нашим скамьям. — Неужели ленятся? О чём только они думают? А что, Клодина уже не лучшая по сочинению?

Терпеть не могу эти сочинения! Темы ужасно дурацкие: «Напишите, что, по-вашему, думает и что делает слепая девочка» (тогда почему не сразу глухонемая?). Или вот: «Опишите свою внешность и моральные качества брату, с которым вы не виделись десять лет» (какой, к чёрту, брат, если я единственный ребёнок в семье?). Никому и невдомёк, как мне приходится сдерживаться, чтобы не выдать какую-нибудь шуточку или вообще что-нибудь неприличное. Но что поделаешь, если все остальные — кроме Анаис — и вовсе не могут связать двух слов и я поневоле оказываюсь «отличницей по сочинению»?

Дютертр заводит разговор на свою любимую тему, я поднимаю голову, мадемуазель Сержан тем временем отвечает:

— Клодина? Да нет, лучшая. Но её вины в этом нет, просто она способная и ей не нужно особенно стараться.

Дютертр, свесив ногу, усаживается на стол и по привычке обращается ко мне на «ты»:

— Значит, ленишься?

— Ещё бы! Эта моя единственная радость в жизни.

— Что за легкомыслие! Я слышал, тебе больше нравится читать? И что же ты почитываешь? Всё, что под руку попадётся? Наверно, всю отцову библиотеку проглотила?

— Нет, сударь, там столько всякой нудятины!

— Уверен, ты немало почерпнула из книг. Дай-ка твою тетрадь.

Чтобы читать было удобнее, он кладёт мне на плечо руку и крутит пальцем мой локон. Дылда Анаис окончательно желтеет: как же, у неё ведь он тетрадь не спросил! После такого поражения она будет исподтишка колоть меня булавками, ябедничать мадемуазель Сержан и шпионить за моими беседами с мадемуазель Лантене. А милая Эме стоит в дверях младшего класса и так нежно улыбается мне золотистыми глазами — я почти забываю, что и сегодня и вчера могла беседовать с ней только при подружках. Дютертр кладёт тетрадь и с рассеянным видом поглаживает моё плечо. Он делает это машинально, ма-ши-наль-но…

— Сколько тебе лет?

— Пятнадцать.

— Ты забавная девчушка! Если бы не твои причуды, ты выглядела бы старше. Будешь сдавать выпускные экзамены в следующем октябре?

— Да, сударь, чтобы порадовать папу!

— Твоего отца? Ему-то что? А тебе самой, значит, всё равно?

— Да нет, любопытно взглянуть на экзаменаторов. И потом, в главном городе департамента в честь экзаменов дают концерты. Будет весело.

— А в педучилище поступать не будешь?

Я подскакиваю:

— Ещё чего!

— Ты прямо огонь, чуть что вспыхиваешь.

— Я не хочу в училище, как не хотела в интернат. Живи там взаперти!

— Так ты дорожишь своей свободой? Да, твой муж не очень-то разгуляется, я чувствую. Повернись ко мне. Как у тебя со здоровьем? Малокровием не страдаешь?

Обняв за плечи, наш славный доктор поворачивает меня к свету и вперяет в меня свои волчьи глазищи. Я стараюсь глядеть простодушно, как ни в чём не бывало. Он замечает синяки под глазами и спрашивает, не бывает ли у меня сильных сердцебиений и одышки.

— Нет, никогда.

Я опускаю ресницы и чувствую, что краснею, как дура. Дютертр смотрит на меня слишком пристально. Представляю себе, как исказилось лицо стоящей сзади мадемуазель Сержан.

— Ты хорошо спишь?

В бешенстве оттого, что ещё больше заливаюсь краской, я отвечаю:

— Да, сударь, хорошо.

Наконец, он оставляет меня в покое и встаёт, снимая руку с моей талии.

— А ты крепенькая.

И потрепав меня по щеке, Дютертр переходит к дылде Анаис, которая так и сохнет от досады возле меня.

— Покажи свою тетрадь.

Пока он быстренько пролистывает тетрадь, мадемуазель Сержан вполголоса набрасывается на младших девчонок; им по двенадцать-четырнадцать лет, они уже начали затягивать талии и собирать волосы в пучки. Воспользовавшись тем, что их предоставили самим себе, они подняли невероятный гам, начали лупить друг друга линейками, щипаться и хихикать. Теперь наверняка их всех в наказание оставят после уроков.

Анаис вне себя от радости при виде своей тетради в руках столь высокой особы, но Дютертр, разумеется, не считает Анаис достойной внимания и отходит, отпустив ей несколько дежурных комплиментов и ущипнув за ухо. На некоторое время Дютертр останавливается возле Мари Белом, ему по душе её свежесть, каштановые гладкие волосы; но Мари, одурев от робости, тупо уставилась себе под ноги, вместо «нет» отвечает «да» и называет Дютертра «мадемуазель».

Похвалив, как и следовало ожидать, двойняшек Жобер за прекрасный почерк, Дютертр покидает класс. Скатертью дорожка!

До конца уроков остаётся минуть десять, чем бы их занять? Я прошу разрешения выйти, намереваясь незаметно набрать снегу — тот всё падает. Я леплю снежок и кусаю его — он приятно холодит рот. Этот первый снег немного отдаёт пылью. Я кладу снежок в карман и возвращаюсь в класс. Со всех сторон мне делают знаки, я протягиваю снежок подружкам, и все, кроме примерных двойняшек, по очереди с восторгом облизывают снежок. Чёрт! Мадемуазель Сержан замечает, как эта дурёха Мари роняет последний кусок снега на пол.

— Клодина! Вы ещё снег притащили? Это в конце концов переходит всякие границы!

Она так сердито пучит глаза, что фраза «В этом году это первый снег» застревает у меня в горле: я боюсь, как бы мадемуазель Лантене не пострадала из-за моей дерзости, и молча раскрываю «Историю Франции».

Сегодня вечером урок английского, который послужит мне утешением за молчание.

В четыре приходит Эме, и мы, довольные, мчимся ко мне домой.

Как хорошо сидеть вместе с ней в тёплой библиотеке! Я пододвигаю свой стул поближе и кладу голову ей на плечо. Эме обнимает меня, я сжимаю её гибкую талию.

— Дорогая, как давно я вас не видела!

— Но ведь три дня назад…

— Ну и что… Не надо ничего говорить, только поцелуйте меня! Какая вы злючка, раз без меня время течёт для вас быстро… Значит, вам эти уроки английского в тягость?

— Клодина, вы же знаете, что нет. Кроме вас мне не с кем и словом перемолвиться. Только здесь мне бывает хорошо.

Эме целует меня, я что-то мурлычу и внезапно так сильно сжимаю её в своих объятиях, что она вскрикивает:

— Клодина, за работу!

Да ну её к чёрту, эту английскую грамматику! Мне больше нравится покоиться головой на груди Эме, когда она гладит мне волосы или шею и я слышу, как у меня под ухом колотится её сердце. Мне так хорошо! Но надо всё-таки взять ручку и хотя бы сделать вид, что работаешь. А для чего, собственно? Кто может сюда войти? Папа? Ох уж этот папа! Он запирается ото всех на свете в самой неудобной комнате второго этажа, где зимой холодно, а летом стоит невыносимая жара, и с головой уходит в свою работу, ничего не видя вокруг, не слыша шума дня и… Ах да, вы же не читали его пространный труд «Описание моллюсков Френуа», который так и останется неоконченным, и никогда не узнаете, что после сложных опытов, волнений и ожиданий, когда он на долгие часы склонялся над бесконечным числом слизняков, помещённых под стеклянные колпаки в металлические решётчатые ящички, пала пришёл к ошеломляющему выводу: limax flavus поглощает в день 0,24 г пищи, в то время как helix ventricosa за этот же период — лишь 0,19 г. Как же вы хотите, чтобы надежды, порождённые подобными фактами, не заслоняли у страстного моллюсковеда отцовского чувства — с шести утра и до девяти вечера? Мой отец — замечательный, милейший человек, когда он не кормит своих слизняков. Впрочем, когда у него выпадает свободное время, он глядит на меня с восхищением и удивляется, что я живу «естественной жизнью». И тогда его глубоко посаженные глаза, благородный нос с горбинкой, как у Бурбонов (где только он раздобыл себе этот королевский нос?), роскошная пёстрая трёхцветная рыже-серо-белая борода, на которой нередко поблёскивает слизь от моллюсков, излучают радость.