Я равнодушно спрашиваю у Эме, видела ли она двух приятелей, Рабастана и Ришелье. К моему удивлению, она тут же оживляется:

— Ах да, я же вам не сказала… Старую школу окончательно сносят, и мы ночуем теперь в детском саду: так вот, вчера вечером я работала у себя в комнате; около десяти, перед тем как лечь спать, я пошла закрыть ставни и вдруг вижу большую тень — кто-то в такой холод разгуливает у меня под окном. Угадайте, кто!

— Один из двоих, чёрт побери!

— Да, это был Арман. Кто бы мог подумать! С виду такой бирюк!

Я соглашаюсь, что, дескать, никто не мог, хотя на самом деле я ожидала чего-нибудь подобного от этого долговязого меланхолика с серьёзным угрюмым взглядом — мне кажется, Ришелье отнюдь не такое ничтожество, не то что балагур-марселец. Куриные мозги Эме всецело заняты теперь этим незначительным происшествием, и мне становится немного печально. Я спрашиваю:

— Как? Вам полюбился этот мрачный ворон?

— Да нет же, он меня просто забавляет.

Какая разница! Урок заканчивается без новых излияний чувств. Лишь прощаясь в тёмном коридоре, я изо всей силы целую белую нежную шею, короткие благоухающие волосы. Эме очень приятно целовать, она походит на тёплого красивого зверька и так ласково целует в ответ. Ах, будь моя воля, я бы вообще с ней не расставалась!

Завтра воскресенье, мы не учимся, скукота! Весело мне бывает только в школе.

В воскресенье днём я отправилась на ферму к Клер, моей милой нежной сводной сестре, которая уже год не ходит в школу. Мы спускаемся по матиньонской дороге, которая выходит к шоссе, ведущему на вокзал. Летом на этой дороге темно от густой листвы, но сейчас, в зимние месяцы, листьев на деревьях, разумеется, нет; всё же здесь можно укрыться и наблюдать за людьми, сидящими внизу на скамейках. Снег хрустит у нас под ногами. Затянутые льдом лужицы мелодично тренькают на солнце — этот приятный звук, звук трескающегося льда, не похож ни на какой другой. Клер шёпотом рассказывает мне, как она флиртовала с неотёсанными грубыми парнями на воскресном балу у Труяров. Я слушаю, затаив дыхание.

— Знаешь. Клодина, Монтассюи тоже там был, он танцевал со мной польку и так прижимал к себе! А Эжен, мой брат, танцевал с Адель Трикото, потом вдруг отошёл в сторону, подпрыгнул и врезался головой в висевшую лампу — стекло разбилось, лампа погасла. Пока все глазели да ахали, толстяк Феред вывернул и вторую лампу, такая темень сразу, горела только свечка на небольшом столе с закусками. Пока мамаша Труяр ходила за спичками, кругом только и слышались крики, смех, чмоканье. Мой брат рядом со мной обнимал Адель Трикото, та вздыхала, вздыхала и говорила «Пусти, Эжен!» таким придушенным голосом, словно у неё юбка на голову задралась. Толстяк Феред со своей «дамой» упали на пол и так хохотали, что не могли встать.

— А вы с Монтассюи?

Клер покраснела: в ней заговорила запоздалая стыдливость.

— Мы… В первый момент он так удивился, когда погас свет, что замер, держа меня за руку. Потом взял меня за талию и тихо сказал: «Не бойтесь». Я промолчала и тут чувствую: он наклоняется и осторожно ощупью целует меня в щёки. Было темно, и он по ошибке (ах, маленький Тартюф!) поцеловал меня в губы. Мне было так приятно, так хорошо, я ужасно разволновалась, прямо ноги подкосились. Он обнял меня ещё крепче, чтобы поддержать. Он такой милый, я его люблю.

— Ну, ветреница, а что было потом?

— Потом мамаша Труяр, брюзжа, снова зажгла лампы и пообещала, что, если подобное повторится, она пожалуется и бал прикроют.

— Всё-таки это было немного грубовато… Молчи! Кто там идёт?

Метрах в двух под нами была дорога, а на обочине возле оврага — скамья, мы же сидели совсем рядом, за колючей изгородью — идеальное место для незаметного подслушивания.

— Учителя!

И в самом деле, к нам шли, беседуя, Рабастан и его угрюмый приятель Арман Дюплесси. Неслыханная удача! Видно, этот самовлюблённый тип Антонен хочет посидеть на скамейке — солнце, хотя и бледное, но немножко греет. Затаившись на площадке у них над головами, мы радостно предвкушаем их беседу.

— Здесь подеплее, вам не кажется? — удовлетворённо вздыхает южанин.

Арман бормочет в ответ что-то невразумительное. Марселец снова раскрывает рот — уверена, он и слова не даст приятелю вставить!

— Знаете, мне тут нравится. Эти дамы, учительницы, очень с нами любезны, впрочем, мадемуазель Сержан — уродина. Зато мадемуазель Эме — такая славненькая! Когда она смотрит на меня, у меня словно крылья вырастают.

Новоявленный Ришелье выпрямляется и подхватывает:

— Да, такая очаровательная, такая милая, всегда улыбается и трещит без умолку, как малиновка.

Но он тут же берёт себя в руки и добавляет уже другим тоном:

— Да, девушка хорошенькая, вы наверняка вскружите ей голову, вы ведь у нас Дон Жуан!

Я чуть не расхохоталась. Ничего себе Дон Жуан! Толстощёкий, круглоголовый и в фетровой шляпе с пером… Замерев, навострив уши, мы смеёмся одними глазами.

— Но право же, — продолжает сердцеед-преподаватель, — тут есть и другие красивые девушки, вы их словно не замечаете. В прошлый раз в классе мадемуазель Клодина пела очень мило, я в этом немного разбираюсь. Её нельзя не заметить. До чего хороши её пышные вьющиеся волосы, её озорные карие глаза! Знаешь, дружище, сдаётся мне, эта девочка недурно разбирается в том, что ей ещё рано знать.

Я вздрагиваю от удивления, и мы чуть не выдаём себя, потому что Клер вдруг фыркает так громко, что внизу могут услышать. Рабастан, заёрзав на скамейке, с игривым смешком шепчет что-то на ухо задумавшемуся Дюплесси. Тот улыбается. Они встают и уходят. Мы же наверху, очень довольные, скачем, как козы, от радости, что удалось подслушать кое-что интересное, а заодно, чтобы согреться.

По возвращении я уже обдумываю, какими уловками разжечь этого сверхвозбудимого толстяка Антонена, чтобы было чем заняться на перемене, когда идёт дождь. А я-то полагала, что он задумал обольстить мадемуазель Лантене! Я очень рада, что ошиблась, ведь малышка Эме, судя по всему, такая влюбчивая, что дело может выгореть даже у Рабастана. Правда, я и не подозревала, что Ришелье так в неё втюрился.

В школу я прихожу к семи утра — сегодня моя очередь разжигать огонь, вот чёрт! Придётся колоть в сарае щепки для растопки, портить себе руки, таская поленья, раздувать пламя и терпеть дым, щиплющий глаза. Надо же, как вырос первый новый корпус, а на симметричном ему здании для мальчишек почти закончена крыша: бедная, наполовину разрушенная старая школа кажется жалкой лачугой рядом с этими двумя строениями, так быстро поднявшимися над землёй. Ко мне присоединяется Анаис, и мы вместе идём колоть дрова.

— Знаешь, Клодина, сегодня приедет вторая младшая учительница, и, кроме того, нам всем придётся перебираться на новое место. Заниматься будем в детском саду.

— Ничего себе! Ещё подцепим блох или вшей, там такая грязища!

— Зато, старушка, мы будем ближе к мальчишкам. (Ну и бесстыжая эта Анаис! Впрочем, она верно говорит.)

— Да, ты права. Что-то проклятый огонь совсем не желает разгораться. Я уже минут десять надрываюсь. Наверняка Рабастан зажигается гораздо быстрее.

Постепенно огонь вспыхивает. Появляются ученицы, но мадемуазель Сержан запаздывает. (С чего бы это? Раньше такого не бывало.) Наконец она с озабоченным видом спускается, отвечает нам «здрасьте», усаживается за стол и говорит: «Давайте по местам», не глядя на нас и явно думая о своём. Я переписываю задачи, а сама ломаю голову, что это её так терзает, однако тут с удивлением и тревогой замечаю, что время от времени она бросает на меня быстрые ехидные взгляды, в которых сквозит довольство. С чего бы это? На душе у меня неспокойно, ой неспокойно. Надо подумать. В голову, однако, ничего не приходит, вот разве когда мы шли на урок английского — мадемуазель Лантене и я, — она смотрела на нас с почти болезненной, едва прикрытой злобой. Так-так-так, значит, в покое нас с Эме не оставят? А ведь мы не делаем ничего плохого! Наше последнее занятие по английскому было такое славное! Мы даже не открывали ни словарь, ни сборник обиходных фраз, ни тетрадь…

Я размышляю и злюсь, переписывая на скорую руку задачи; Анаис украдкой посматривает на меня и догадывается: что-то случилось. Поднимая ручку, которую я как раз вовремя нечаянно уронила на пол, я ещё раз бросаю взгляд на ужасную рыжую мадемуазель Сержан с ревнивыми глазами. Да ведь она плакала, точно плакала. Но что означает это злорадное выражение лица? Ничего не понимаю, надо непременно спросить сегодня у Эме. Я больше не думаю о задаче:


…Рабочий ставит забор из кольев. Он вбивает колья на таком расстоянии друг от друга, чтобы ведро с дёгтем, которым он обмазывает их нижние концы до высоты тридцати сантиметров, опорожнялось за три часа. Каково число кольев и какова площадь участка, имеющего форму квадрата, если известно, что на каждый кол идёт по десять кубических сантиметров дёгтя, что радиус ведра цилиндрической формы в основании равен 0,15 м, а его высота — 0,75 м, что ведро наполняется на три четверти и что рабочий смачивает сорок кольев в час, отдыхая за это время примерно восемь минут? Ответьте также, сколько кольев надо взять, чтобы вбивать их в землю на расстоянии, на десять сантиметров большем? Определите, в какую сумму обходится подобная операция, если колья стоят три франка за сотню, а рабочий получает полфранка в час.


Почему бы не спросить, счастлив ли рабочий в личной жизни? Что за нездоровое воображение, в каком извращённом уме рождаются эти возмутительные задачи, которыми нас изводят? Терпеть их не могу! Равно как и рабочих, общими усилиями окончательно всё запутывающих: они делятся на две группы, одна из которых тратит на треть сил больше другой, в то время как другая трудится на два часа больше! Или взять количество иголок, которые швея расходует за двадцать пять лет, работая в течение одиннадцати лет иголками по цене 0,5 франка за упаковку, а в остальное время — по цене 0,75 франка за упаковку, причём иголки по 0,75 франка отличаются… И так далее и тому подобное. А поезда, у которых — чёрт их возьми! — то и дело меняется скорость, время отправления и состояние здоровья кочегаров! Несуразные посылки, неправдоподобные предположения, которые на всю жизнь отвратили меня от арифметики.

— Анаис, к доске!

Наша дылда поднимается и украдкой обращает на меня взгляд встревоженной кошки. Никому не охота «идти к доске» под грозным выжидательным оком мадемуазель Сержан.

— Решайте задачу.

Анаис «решает». Пользуясь случаем, я повнимательнее приглядываюсь к мадемуазель Сержан: глаза у неё сверкают, рыжие волосы пылают… Только бы успеть до занятий увидеться с Эме Лантене. Но вот задача решена. Анаис вздыхает и возвращается на своё место.

— Клодина, к доске! Напишите дроби: три тысячи пятьсот двадцать пять пять тысяч семьсот двенадцатых, восемьсот шесть девятьсот двадцать пятых, четырнадцать пятьдесят шестых, триста две тысяча пятьдесят вторых (люди добрые, оградите меня от дробей, делящихся на 7 и 11, а также на 5 и 9, на 4 и 6 и ещё на 1127) и найдите наибольший общий делитель.

Этого я и боялась. Я с тоской приступаю к Дробям и тут же делаю массу ошибок, потому что голова у меня забита другим. Допущенные ляпсусы с ходу отметаются резким движением руки или хмурым покачиванием головы. Наконец, расправившись с дробями, я иду на место, и мне вдогонку несётся: «Всё в облаках витаем?», потому что на замечание «Вы забыли сократить нули» я ответила:

— Нули всегда сокращают, и поделом. Следующей к доске направляется Мари Белом и по своему обыкновению с самым убедительным видом несёт откровенный вздор — говорливая, уверенная в себе, когда сбивается, она теряется и краснеет, когда вспоминает заданный урок.

Дверь класса открывается, входит мадемуазель Лантене. Я жадно слежу за ней: ах, бедные золотистые глаза опухли от слёз, милые глаза, они испуганно метнулись ко мне, но Эме тут же отвернулась. Я потрясена: люди добрые, что она могла ей сделать? Я багровею от гнева, Анаис, заметив это, украдкой ухмыляется. Эме просит у мадемуазель Сержан книгу, та даёт её с подчёркнутой готовностью и заливается румянцем. Что всё это значит? От мысли, что урок английского состоится только завтра, тревога моя ещё больше усиливается. Но я ничего не могу поделать. Мадемуазель Лантене уходит к себе в класс.

— Собирайте книги и тетради, — объявляет рыжая злодейка, — нам придётся найти временное убежище в детском саду.

Тут все принимаются суетиться, как на вокзале, толкаются, щиплют друг друга, двигают скамьями; книги валятся на пол, и мы складываем их в свои большие передники. Дылда Анаис с вещами в руках, дождавшись, когда я подниму свою ношу, ловко дёргает за край моего фартука, и его содержимое грохается наземь.

Анаис с отсутствующим видом глядит на троих каменщиков, перебрасывающих во дворе черепицу. Мне попадает за неуклюжесть, а через две минуты эта язва устраивает ту же шутку с Мари Белом, которая так громко вскрикивает, что в наказание ей задают переписать несколько страниц древней истории. Наконец наша орава с гамом и топотом пересекает двор и входит в детский сад. Я морщу нос: кругом ужасная грязь, лишь пол наспех подметён, и пахнет неухоженными младенцами. Только бы это «временно» не затянулось слишком надолго!


Положив книги, Анаис тут же удостоверяется, что окна выходят в директорский садик. Мне некогда глазеть на младших учителей — я слишком обеспокоена, предчувствуя неприятности.

Потом мы с грохотом, как стадо вырвавшихся на волю быков, несёмся в прежний класс и перетаскиваем столы, такие ветхие, такие тяжёлые, что мы стукаемся и сцепляемся ими, где только можем, в надежде, что хоть один развалится и разлетится на гнилые доски. Тщетная надежда! Столы целёхоньки, хотя и не по нашей вине.

В это утро мы занимаемся немного, и на том спасибо. В одиннадцать часов выйдя из класса, я слоняюсь в поисках мадемуазель Лантене, но той нигде нет. Она что, её запирает? Дома во время завтрака я брюзжу так злобно, что даже папа обращает внимание и спрашивает, нет ли у меня температуры… В школу я возвращаюсь очень рано, в четверть первого. Очень волнуюсь. Тут лишь несколько деревенских девчонок, завтракающих в школе крутыми яйцами, салом, бутербродами с патокой, фруктами. Я напрасно жду и мучаюсь!

Входит Антонен Рабастан (хоть какое-то развлечение!) и приветствует меня с изяществом балаганного медведя.

— Тысяча извинений, мадемуазель, дамы ещё не спустились?

— Нет, сударь, я сама их жду. Хоть бы они не опоздали, ведь «отсутствие — самое страшное из зол». Я уже семь раз комментировала этот афоризм Лафонтена в своих сочинениях, которые отмечались как лучшие.

Я говорю серьёзно и тихо, красавец-марселец слушает, и на его круглом лице проступает беспокойство (теперь он тоже сочтёт, что я немного не в себе). Разговор переходит на другую тему.

— Мадемуазель, мне сказали, что вы много читаете. У вашего отца большая библиотека?

— Да, сударь, у него ровно две тысячи триста семь томов.

— Вы должны знать много интересного. В прошлый раз, когда вы так мило пели, я сразу заметил, что вы рассуждаете как взрослая.

(Люди добрые, какой идиот! Когда он только уберётся отсюда? Ах да, он же немного в меня влюблён. Так и быть, буду с ним полюбезнее.)

— У вас, сударь, как мне говорили, красивый баритон. Когда каменщики не слишком шумят, нам порой слышно, как вы поёте у себя в комнате.

Зардевшись от удовольствия, он с обворожительной скромностью протестует. И жеманится:

— Ах, мадемуазель! Скоро вы сами сможете составить об этом мнение: мадемуазель Сержан попросила меня по четвергам и воскресеньям давать старшеклассницам уроки сольфеджио. Мы начнём на следующей неделе.

Вот везуха! Будь у меня сейчас время, я бы с радостью побежала объявить новость подружкам — они ничего не знают. Представляю себе, как в следующий четверг Анаис будет обливаться одеколоном, покусывать губы, затягивать кожаный пояс и томно напевать.

— Неужели? А я ничего не знала! Мадемуазель Сержан и словом об этом не обмолвилась.

— Ой, мне, наверно, следовало держать язык за зубами. Я вас попрошу делать вид, что вы так ничего и не знаете!

Подавшись всем телом вперёд, он умоляет меня, я отвожу локоны от лица, хотя они ничуть мне не мешают. Это сближающие нас подобие тайны приводит его в весёлое расположение духа, теперь он будет глубокомысленно подмигивать мне — впрочем, глубокомыслие это относительное. Он удаляется — форменный красавец, — бросив на прощанье совсем по-свойски: «До свидания, мадемуазель Клодина». — «До свидания, сударь».

Полпервого: ученики уже появляются, а Эме всё нет! Я отказываюсь играть, сославшись на головную боль, и от волнения не нахожу себе места.

Но что я вижу? Они спускаются, пересекая двор; ужасная начальница держит Эме под руку — неслыханно! — и очень ласково с ней разговаривает. Мадемуазель Лантене, ещё слегка растерянная, поднимает на свою более высокую спутницу прекрасные безмятежные глаза. При виде эдакой идиллии моё беспокойство обращается в печаль. Прежде чем они подходят к двери, я выскакиваю вон, бросаюсь в самую гущу игроков в салки и кричу: «Я тоже играю!», как бы закричала «Пожар!» И, пока не зазвенел звонок, я, с трудом переводя дух, то от кого-то убегаю, то кого-то догоняю, всеми силами стараясь не думать.

Тут я замечаю Рабастана: он глядит через стену, с явным удовольствием наблюдая за беготнёй девушек, которые, кто бессознательно, как Мари Белом, а кто и нарочно, как дылда Анаис, сверкают красивыми или не очень икрами. Дамский угодник одаривает меня обаятельной, сверхобаятельной улыбкой; ответить ему я не решаюсь из-за подружек, но, приосанившись, встряхиваю локонами. Нужно же позабавить кавалера (хотя, по-моему, он от рождения бестактен и суёт нос в чужие дела). Анаис тоже его засекла и теперь высоко задирает неказистые ноги, чтобы ему было виднее, и хохочет, и верещит. Она и с волом будет кокетничать.

Всё ещё тяжело дыша, мы возвращаемся в класс и открываем тетради. Но через четверть часа появляется мамаша Сержан и на местном наречии уведомляет дочь, что прибыли ещё две ученицы. Класс бурлит: две «новеньких», которых сама судьба велела изводить! Мадемуазель Сержан выходит и просит мадемуазель Лантене присмотреть за нами. А вот и Эме, я пытаюсь поймать её взгляд и улыбкой передать ей свою нежность и тревогу, но она глядит неуверенно, и моё глупое сердце разрывается. Я наклоняюсь над своим трико с блестящей ниткой. У меня ещё никогда не спускалось сразу столько петель. Их так много, что мне приходится обратиться за помощью к Эме. Пока она размышляет, как помочь беде, я шепчу:

— Привет, лапушка, что случилось? Никак не могу с вами поговорить, вся истерзалась.

Она беспокойно оглядывается по сторонам и очень тихо отвечает:

— Я сейчас ничего не могу сказать. Завтра на уроке.

— До завтра я не выдержу! А если я заявлю, что завтра библиотека нужна папе и попрошу провести занятие сегодня вечером?

— Нет… да… попросите. Но быстрее идите на место, на нас глядят старшие девочки.

Я громко говорю «спасибо» и усаживаюсь за парту. Эме права: дылда Анаис не спускает с нас глаз, ей неймётся выяснить, что такое происходит в эти дни.

Мадемуазель Сержан наконец возвращается в сопровождении двух ничем не примечательных девушек — в классе некоторое оживление. Она рассаживает новеньких. Время еле ползёт.