Сидони-Габриель Колетт
Жюли де Карнейян
Госпожа де Карнейян выключила газ, оставив фарфоровую кастрюльку на плите. Рядом расположила чашку ампир, шведскую ложку, ржаной хлебец, завёрнутый в турецкую салфетку, вышитую кручёным шёлком. Запах горячего шоколада вызвал у неё нервную зевоту. Позавтракала она не слишком плотно — холодной свиной котлетой и ломтиком хлеба с маслом, полуфунтом смородины и чашкой очень хорошего кофе, — не отрываясь от шитья треугольной подушки, выкроенной из старых, выцветших почти добела вельветовых брюк для верховой езды. Из очень тонкой стальной цепочки, когда-то, как говорила Жюли де Карнейян, принадлежавшей обезьяне, — но её брат уверял, что это обезьяна принадлежала цепочке, — она собиралась выложить на одной стороне подушки «К» или, может быть, «Ж»… «"К" легче вышить, зато «Ж» — нарядней. Будет смотреться…»
Она закрыла дымящуюся кастрюльку, положила прихватку на фаянсовую плитку. Залила водой банку из-под молока, накрыла крышкой круглый помойный бачок. Принеся достаточную жертву своим принципам образцовой хозяйки, она вернулась в студию. Проходя перед зеркалом в прихожей, втянула ноздри, придав своему лицу излюбленное выражение, подчёркивающее, как она говорила, её сходство с породистым зверем.
Заслышав как будто голоса на лестнице, она поспешила надеть шляпу, накинула светлое пальто, ворс которого очень походил оттенком на бежево-белокурые волосы Жюли, коротко остриженные и завитые а-ля Каракалла. Она откинула в сторону поношенные перчатки, потом снова взяла: «Для кино сойдёт»; наконец, села ждать в своё лучшее кресло, погасив предварительно две лампы из четырёх. «Следующий раз не стану использовать для декора синий с красным, — думала она, оглядывая студию. — Разоришься на электричестве с двойным освещением».
Одна красная стена, одна синяя и две серых обрамляли разнородную обстановку, не лишённую приятности, только, пожалуй, несколько перегруженную колониальными вкраплениями — индокитайским столиком с двадцатиугольной медной столешницей, креслом из шкуры южноафриканского буйвола, дублёными кожами из Феса и гвинейскими упаковочными корзинами из-под английского табака. Остальная мебель — добротный французский XVIII век — держалась на ногах трудами сильных ловких рук госпожи Карнейян, умевших подклеить, закрепить, а то и вставить металлическую планку в обветшавшее дерево или в подгибающиеся ножки кресла.
Она просидела в ожидании минут десять, терпеливо — в силу врождённого смирения, очень прямо — в силу самодисциплины и благоприобретённой гордости. Ладная шея, грудь, не поддающаяся старению, — она с удовольствием разглядывала их в большом зеркале без рамы, придававшем студии пространственную глубину. Сноп лошадиных и собачьих хлыстов, возведённых в ранг коллекционных предметов за то, что они были с Кавказа и из Сибири, завитками ремешков свешивался на зеркало.
Жюли де Карнейян снова взялась за шитьё подушки, прикинула начерно рисунок буквы и тут же разочаровалась: «Никаких иллюзий. Отвратительно».
Спустя десять минут ожидания прелестный и гордый нос, узкие твёрдые губы Жюли нервно дрогнули, и две слезы заблестели в уголках её голубых глаз.
Звонок в дверь вернул ей хорошее настроение, и она побежала открывать.
— Битый час! Хороши шутки! Терпеть не могу людей, которые…
Она отступила, и голос её изменился:
— Как, это ты?
— Как видишь. Можно войти?
— Разве я тебе когда-нибудь запрещала входить?
— Ну… раз или два — может, три. Ты уходишь?
— Да. То есть жду друзей, которые бессовестно опаздывают.
— Погода, знаешь, не слишком хороша.
Леон де Карнейян снял перчатки, потёр руки, выдубленные жизнью под открытым небом и отшлифованные поводьями. Проходя мимо зеркала, он втянул ноздри, как его сестра, и, голубоглазый, белокурый с проседью, стал ещё больше на неё похож.
— Что это ты делаешь из моих старых штанов?
— Подушку. А тебе интересно?
— Уже нет, раз ты их разрезала.
От него исходила какая-то рассеянная недоверчивость. Подобную же подозрительность Жюли сосредоточила на брате. Оба закурили по сигарете.
— Ты меня извинишь, если я уйду, — сказала Жюли. — Кино.
— Может быть, это не совсем своевременно, — сказал Карнейян.
Она только пожала плечами. Он скрестил свой острый взгляд, привыкший оценивать лошадей, с точно таким же взглядом, смягчённым косметикой.
— Твой муж очень плох.
— Ну надо же! — огорчённо воскликнула Жюли. — Добряк Беккер?
— Нет, не Беккер — второй, Эспиван.
Жюли на миг замерла с приоткрытым ртом.
— Как — Эспиван? — заговорила она нетвёрдым голосом. — Его вчера видели… Один бармен у «Максима» слышал, что он готовит запрос к открытию сессии… Что с ним?
— Упал ничком. Его отнесли домой.
— А жена? Его жена что говорит?
— Ничего не известно, это было в три часа пополудни.
— Она распускает свои длинные косы и вымаливает последний поцелуй, свободной рукой проверяя, на месте ли её жемчуга…
Оба отрывисто рассмеялись и некоторое время курили молча. Жюли выдыхала дым через суженные маленькие и безукоризненные ноздри.
— Думаешь, он умрёт?
Леон хлопнул себя по сухощавому колену.
— Ты меня спрашиваешь? Спроси ещё, кому он оставит деньги, которые Марианна закрепила за ним по контракту.
— Конечно, именно это заставило его решиться, — со смешком заметила Жюли.
— О! Шути, шути, старушка. Такая красота и такое состояние, как у Марианны!.. Эрбер мог, во всяком случае, соблазниться.
— Соблазнялся уже, — заметила Жюли.
— Какая скромность.
— Брось, я не о себе говорю! Я говорю о Галатее де Конш! И об этой индюшке Беатрис!
Леон с видом знатока склонил свою голову старого белокурого злодея, который, было время, нравился женщинам.
— Беатрис недурна, совсем недурна…
— В общем, эта история не представляет для меня захватывающего интереса, — сухо сказала Жюли.
Она натянула перчатки, поправила фетровую шляпку, всем своим видом выражая желание, чтобы задумавшийся о чём-то гость ушёл.
— Скажи-ка, Жюли, Эрбер хорошо к тебе относился последнее время?
— Хорошо? Да, как ко всем женщинам, которых бросил. Это ретроспективный доброжелатель.
— К тебе лучше, чем к другим. Разве он не заплатил твои долги, когда вторично женился?
— Есть о чём говорить! У меня их было на двадцать две тысячи франков. В долги нынче не влезешь. Сейчас эпоха наличных.
— А если бы он, умирая, оставил тебе вполне вещественное подтверждение своей дружбы?
Голубые глаза Жюли стали по-детски доверчивыми.
— Нет, ты правда думаешь, что он умрёт?
— Да нет, не думаю! Я говорю: если бы он оставил тебе, когда умрёт…
Она больше не слушала. Она пересматривала свою космополитическую обстановку, выбраковывала колониальные причуды и останки великого века, обдумывала переезд, чёрную с жёлтым ванную комнату… В ней вовсе не было настоящего корыстолюбия — только отсутствие предусмотрительности и некоторая безалаберность.
— Послушай, старик, раз мои приятели не идут, я ухожу одна и иду в «Марбеф».
— А нужно ли? О болезни Эрбера пишут уже в шестой вечерней газете: «Врачи не могут определить, насколько серьёзно недомогание, поразившее сегодня в пятнадцать часов графа д'Эспивана, депутата правых…»
— И что? Я должна до срока нацепить креп ради человека, который восемь лет меня обманывал и вот уже три года как женат на другой?
— Неважно. Ты была блистательной женой Эрбера. Спорим, сегодня вечером множество людей и не думают о Марианне, а говорят: «Хотелось бы мне знать, каково-то сейчас Жюли де Карнейян!»
— Ты думаешь? Вообще-то, это возможно.
Она улыбнулась, польщённая, тронула красивый локон, наполовину прикрывающий ухо. Но при звуках топота на лестнице и последовавших за ним несдержанных смешков она тут же стала беспокойной и безрассудной.
— Ты их слышишь? Слышишь? Они должны были зайти за мной в восемь пятнадцать, сейчас девять, а они ещё веселятся на лестнице! Каковы! Ну и народ!
— Кто это?
Жюли пожала плечами.
— Никто. Приятели.
— Нашего возраста?
Она смерила брата оскорблённым взглядом.
— За кого ты меня принимаешь?
— Во всяком случае, на сегодняшний вечер отмени их!
Она покраснела, и на глазах у неё показались слёзы.
— Нет, нет, не хочу! Я не хочу сидеть дома одна, когда другие развлекаются! В «Марбефе» идёт хороший фильм, а потом программа изменится!
Она отбивалась, словно ей угрожало насилие, и хлестала перчатками по подлокотнику кресла. Брат смотрел на неё с недобрым терпением человека, имевшего дело со многими куда более норовистыми кобылами.
— Послушай меня. Не будь дурой. Речь идёт об одном только сегодняшнем вечере, мы ведь не знаем, может быть, Эрбер…
— Мне нет дела до Эрбера! Чтоб я ещё стала портить себе кровь из-за каждого его чиха! Ничего не говори моим друзьям, я запрещаю!
— Спорим, твои друзья уже знают? Вот они звонят. Открыть?
— Нет-нет, я сама!
Она кинулась к двери бегом, как молодая девушка. Леон де Карнейян, прислушавшись, уловил только голос сестры.
— А, это вы? Не прошло и часа! Прежде всего заходите, тут вам не гостиная.
Две женщины и молодой человек вошли, не сказав ни слова.
— Мой брат, граф де Карнейян; госпожа Энселад, мадемуазель Люси Альбер, господин Ватар. Нет, не садитесь. Что вы можете сказать в своё оправдание?
Господин Ватар и госпожа Энселад молча передали полномочия мадемуазель Люси Альбер. хотя та из-за своих необычайно больших глаз казалась самой робкой из них.
— Мы не хотели идти… Я — я предлагала позвонить тебе… Мы прочли в газетах, что… что тот господин упал…
Жюли обратила к брату взгляд побеждённой, нехотя признающей своё поражение, и трое вновь прибывших последовали её примеру. Леон де Карнейян в качестве ответного знака внимания сделал такое лицо, которое его сестра называла «мордой лиса, предавшего свой род и охотящегося с человеком». Но Жюли не сопротивлялась и смирилась со своей участью:
— Чего ж вы хотите, дети мои, делать нечего. Мы с Эрбером были слишком на виду, чтобы его болезнь не привлекла какого-то внимания ко мне… Так что…
— Я понимаю, — сказал Коко Ватар.
— Как будто кроме тебя никто не понимает, — живо отозвалась госпожа Энселад. — Мы с Люси понимаем.
— Но с завтрашнего дня ждите моего звонка!
— Конечно, — сказал Коко Ватар.
— Я могу тебе чем-нибудь помочь? — спросила Люси Альбер.
— Нет, дорогая. Ты — душка. До скорого, дети мои. Я вас не держу.
Из студии Карнейян слышал четырёхголосый смех, тихий разговор. Какая-то из трёх женщин сказала, что Коко Ватар — «ку-ку», и дверь закрылась.
Когда Жюли вошла, брат её не выказал удивления, привыкший к душевным спадам этой красивой женщины, которая пренебрегала общественным мнением, выходила безмятежной из супружеских сцен, энергично справлялась с жизнью без поддержки, с безденежьем, но не могла не всплакнуть, старела на глазах, теряла форму, лишаясь развлечений, на которые рассчитывала.
Она швырнула шляпку через всю комнату, села и опустила голову на руки.
— Бедная моя Жюли, ты так никогда и не переменишься?
Она вскинула голову с мокрыми и злыми глазами.
— Во-первых, я тебе не бедная Жюли! Торгуй своими клячами и молочными поросятами и оставь меня в покое!
— Хочешь, поведу тебя ужинать?
— Нет!
— Есть у тебя какая-нибудь еда?
Ярость её схлынула, она задумалась.
— Есть шоколад…
— Плиточный?
— Какая гадость! Жидкий. Я собиралась его выпить, когда вернусь, ведь эта молодёжь, знаешь, иной раз бросит тебя после кино и даже стаканчиком не угостит… Они такие. Сливы есть, три яйца… А! Ещё банка тунца и кочан салата…
— Виски?
— Всегда.
— На улице дождь. Уйти мне?
Она испуганным движением удержала брата.
— Нет!
— Тогда загладим неприятности с Эрбером. Я тебе помогу. Как приготовить яйца?
— Мне всё равно.
— Я сделаю омлет с тунцом. Разогрей шоколад на десерт.
Весёлые, хранимые легкомыслием, похожим на мужество и часто его порождавшим, они полностью переключились на стряпню. Их одушевляли изобретательность, дух соревнования безвозрастных бойскаутов. Леон де Карнейян обнаружил остатки майонеза и заправил ими салат. Он повязал под пиджак посудное полотенце с красной каймой. Жюли переоделась в купальный халат. Они не были смешны благодаря уверенности движений, привычке без стыда пользоваться смиренными и обиходными предметами. Пока Леон сбивал омлет, Жюли расставила на карточном столике две красные и две синие тарелки, красивый графин, довольно уродливый кувшинчик, между двумя приборами водрузила горшок с тёмно-синей лобилией и осталась довольна собой: «Красота!»
Они ели с удовольствием людей, обладающих неуязвимыми желудками. Их дружба походила на дружбу хищников одного помёта, чьи игры не обходятся без когтей и зубов, задевающих самые чувствительные места. Доев и не наевшись, они не огорчились краткостью трапезы. Пепельницы и игральные карты сменили тарелки. Жюли, расслабившись, охотно отвечала на все вопросы брата. Колечки её волос вздымались, когда ветер с дождём влетал в единственное открытое окно, и она могла прочесть во взгляде «лиса-предателя», что горделивая посадка головы, голубые глаза, всегда готовые влажно заблестеть, великолепие покрытой пушком кожи и волос всё ещё делают её той красавицей Жюли де Карнейян, которую, несмотря на двух мужей и два развода, до сих пор называют по её девичьей фамилии.
Леон скинул пиджак, под которым не носил жилета. Ему было душно в четырёх стенах. Под рубашкой играли мускулы безволосого твёрдого тела — «весь как угол стола», — говорила Жюли, — тела, почти лишённого чувствительности, безжалостного к себе.
— С лошадьми дела идут, Леон?
— Нет. Если б не поросята… Я отправил одну племенную кобылу папаше Карнейяну. Гнедую, Анриетту.
— Отправил? Поездом?
— Как же. Своим ходом. Гэйян перегнал.
— Везёт человеку! Я бы сама это сделала, если б ты предложил.
— Ты чересчур занята, — с иронией заметил Карнейян. — Гэйяна ты знаешь. Управился за двенадцать дней. Они с кобылой ночевали в полях. Каждый со своей попоной. Она на ходу жирела от овса. Ну, если бы их застукали! Сам он кормился хлебом с сыром и чесноком. Привёл он её такую толстую, что папаша Карнейян подумал, она жеребая. Гэйан вывел его из этого приятного заблуждения.
— Это когда было?
— В июне.
Оба, не нуждаясь больше в словах, замечтались об июньских дорогах среди зелёных овсов. Представив себе колышущуюся поступь кобылы, прохладу с четырёх до восьми утра, тихое мерное поскрипывание седла и первые красные лучи на приземистых башнях Карнейяна, Жюли почувствовала слёзы на глазах. Она тут же ехидно глянула на брата.
— Удивительно, до чего ты без пиджака похож на лейтенанта-алкоголика.
— Спасибо.
— Не за что, старик.
— Как же — за «лейтенанта». А кто этот парень, которого ты называешь Коко Ватар?
— Никто. Парень, у которого есть машина.
— Увлечение?
— Нет. Общественный транспорт.
— А девочка? Которая «душка»? Увлечение?
— Господи, да нет же! — вздохнула Жюли. — Мне никого не надо. Похоже, я сейчас на распутье. Это просто славная малютка, очень порядочная. Она пианистка-кассирша в ночном клубе, сегодня у неё выходной.
— Я не требую от тебя таких подробностей. Жюли, если б у тебя были деньги, что бы ты сделала?
— Да тысячу глупостей! — с гордостью заверила Жюли. — А что?
— Это несчастье с Эрбером… Я вот думаю…
Она положила руку на локоть брата, и он покосился на эту руку, словно удивлённый таким сестринским жестом.
— Не ломай голову. Эрбер так здорово маскировался под повесу, что всех нас надул. Если он умрёт — значит, умрёт. Но деньги, которые у него были, — никто даже цвета их не увидит.
— Ты говоришь как гадалка. Глаза Жюли заблестели.
— О! старик, я знаю одну! Гадает на свечном воске! Чудо! Она мне предсказала за один сеанс, что будет война, что в ближайшие три месяца меня ждёт потрясающая встреча и что Марианна умрёт от рака…
— Марианна? А как ты узнала, что речь идёт о Марианне?
Кровь бросилась в лицо Жюли, которая умела храбро нападать, но в обороне была неискусна.
— Я догадалась по описанию… Такое чуешь…
— Как ты узнала, что речь идёт о Марианне? — повторил Леон. — Скажи, не то буду щекотать тебе спину!
— Скажу, скажу! — закричала Жюли. — Так вот, Тони…
— Тони? Сын Марианны?
— Да, я его попросила… Мы с ним, дорогой мой, большие друзья! Я его попросила стащить у матери шёлковый чулок, из той пары, что она сняла накануне, потому что гадалке нужна вещь, которую клиент носил…
— И он тебе принёс?
Жюли кивнула.
— Интересная семейка, — сказал Карнейян. — Занятно, — добавил он небрежным тоном. — Я пойду, малыш. Уже час.
— Неурочный, — сказала Жюли.
— Почему?
— Потому что так всегда говорят: неурочный час. Ха-ха!..
Она закатилась смехом, и Леон заметил, что она опьянела. Но к окну подошла твёрдой походкой.
— На стоянке ещё есть одно такси. Свистнуть?
— Не стоит, дойду пешком. Дождь перестал.
Она не стала спорить. Брат часто возвращался в Сен-Клу пешком, неутомимым шагом пересекая Лес. Однажды ночью, завидев встречного, имевшего подозрительный вид, он нырнул в чащу таким внезапным броском, что испуганный прохожий повернул назад. Он любил и ночь, и рассвет, приходил домой всегда до шести утра, и лошади ржали, издали заслышав его.
Он рассеяно пожал руку Жюли и ушёл к тому, что больше всего любил: к пронзительному кличу верных кобыл и дружескому шёпоту их больших нежных губ у искушённого уха хозяина.
«Ну конечно, пятница, — заключила, едва проснувшись, госпожа де Карнейян. — Пахнет рыбой».
На углу улицы был большой продовольственный магазин. Снимая «комфортабельную студию», Жюли пожертвовала шиком ради удобства и не переставала в этом раскаиваться, особенно в рыбные дни, капустные дни и дынные дни.
Судя по приходящей прислуге, мывшей посуду в кухне-ванной, было не более половины десятого, и Жюли снова задремала, не без ощущения вины, которое шло издалека — из детства, вышколенного беспристрастными и резкими ударами отцовского хлыста. В те времена за дверью, отворяющейся с неумолимостью рока в семь часов зимой, в шесть — летом, Леон и Жюли толкались босиком, молча борясь за то, чтобы первым побили другого… Получив своё, они совали горячие ноги в дырявые башмаки, не ропща вскакивали на своих пони и галопом догоняли графа де Карнейяна, под которым был то бретонский конёк с провислой спиной, то мешок костей, высокий, как церковь, то верховая корова — корова светлой, как он сам, масти, откормленная овсом, с глазами, полными огня, которая скакала через препятствия, задравши хвост, с болтающимся, как колокол, выменем. На ней он ездил, когда хотел показать, чего умеет добиться от всякого жвачного копытного, и привлечь к себе внимание на конских ярмарках и больших перигорских торгах.
В такие дни он предоставлял лучшее, что было в его конюшне, Жюли и Леону. Так что, выехав из Карнейяна верхом, дети часто возвращались пешком, таща сёдла на себе, или в крестьянских повозках, после того как их подкупающая внешность помогала заключить сделку на месте. Какое-то время они оставались угрюмыми и замкнутыми, втайне оплакивая любимую лошадку. Но с возрастом им понравилось менять лошадей. И когда Жюли де Карнейян в семнадцать лет вышла замуж за богатого выходца из Голландии по имени Джулиус Беккер, она не особо огорчилась, поддерживаемая смутной мыслью: «Обменяю на следующей ярмарке».
Как другим снятся вызов в суд или экзамены, так ей часто снилось, что она скачет верхом. Госпожа Энселад, искушённая в толковании снов, говорила ей: «Это значит, что вам нужен любовник».