Чаще всего в этих помоях я вижу объект настолько заурядный, что о нем даже глупо упоминать. Это всего лишь комки грязи. Озеро просто переполнено ими. Они липнут ко всему остальному или крутятся сами по себе, темные, вездесущие.

Называйте эту воду как хотите: Озеро Кошмаров, Болото Безумия, — но именно здесь барахтаются в своих самых жутких снах спящие люди — это огромное братство, хотя каждый в отдельности, просыпаясь, считает себя единственным и неповторимым.

Вот таков мой сон. Вы не найдете его ни в одном из регистрационных журналов. Кроме того, порядок, заведенный в нашей клинике, очень отличается от порядка, например, в клинике кожных болезней или онкологической. Все клиники имеют много общего между собой, но ни одна не похожа на нашу. У нас при лечении не выписывают лекарства. Наше лечение незримое. Оно совершается непосредственно в маленьких кабинках, в каждой из которых есть письменный стол, два стула, окно и деревянная дверь, в которую врезано окошко в виде прямоугольника с матовым стеклом. В таком врачевании есть своеобразная духовная чистота. Я понимаю, что мне выпала большая честь быть помощником секретаря в психиатрической клинике для взрослых. Моя гордость восстает против грубых вторжений в определенные дни недели в наши пенаты представителей других клиник — все из-за того, что повсюду недостает места, но наше здание очень старое, и его возможности отстают от потребностей времени. В такие дни особенно заметен контраст между нашей клиникой и остальными.

Утром во вторник и четверг у нас в одном из кабинетов берут пункцию из позвоночника. Если медицинская сестра оставит дверь открытой, что она нередко и делает, я могу мельком увидеть краешек белой койки и торчащие из-под простыни грязные желтые ступни пациента. Хоть это и малопривлекательное зрелище, я не могу отвести глаз от этих голых ног и каждые пять минут отвлекаюсь от печатания, чтобы проверить, там ли они еще и не сменили ли положение. В середине рабочего дня такое безобидное развлечение очень даже кстати. Под предлогом тщательного редактирования я часто перечитываю напечатанные страницы несколько раз, чтобы запомнить сны, которые заношу на бумагу с голоса доктора на аудиографе.

По соседству расположена клиника нервных болезней, которая является как бы грубым, лишенным всякой изощренности дополнением к нашей. Мы проводим терапию в их помещениях во второй половине дня, так как их специалисты принимают только утром. И все же ежедневно по четыре часа кряду выслушивать громкие крики, или пение, или болтовню на итальянском или китайском языках непросто. По крайней мере, это мешает работе.

Несмотря на все помехи со стороны других клиник, мой труд продвигается с большой скоростью. Теперь я не только записываю то, что следует за словами пациента: «Вот что мне приснилось, доктор». Я на пороге воссоздания снов, которые еще даже не сформировались. Снов, которые отбрасывают еле заметную тень и прячутся, как статуи, до поры до времени под красным бархатом, пока не наступит час их торжественного открытия.

Приведу пример. Одна женщина пришла на прием с распухшим языком. Он так выпирал изо рта, что ей пришлось покинуть вечеринку, которую она устроила для двадцати друзей своей свекрови из французской Канады, и срочно лечь в нашу палату интенсивной терапии. Женщине, конечно же, не хотелось ходить с торчащим изо рта языком, ей действительно было очень неудобно и неловко, но она ненавидела свою канадскую свекровь всеми фибрами души, и язык разделял эти чувства помимо ее воли. Она ничего не говорила о своих снах. Для начала мне пришлось иметь дело с голыми фактами, однако за ними я разглядела основу и очертания сна. И я занялась тем, что стала выкорчевывать этот сон из уютного местечка под ее языком.

Какой бы сон я ни откапывала с тяжелым, отнимающим уйму времени трудом и даже с подобием молитвы, я всегда находила где-нибудь в уголке отпечаток большого пальца, или какое-нибудь злорадное свидетельство справа от центра, или бесплотную, повисшую в воздухе улыбку Чеширского кота, что говорило о том, что вся работа выполнена гениальным Джонни Паникой, и им одним. Он — озорной, неуловимый, неожиданный, как удар грома, однако выдает себя слишком часто. Он обожает мелодраму — самый старый и доступный вид из множества художественных форм.

Помнится, как-то раз к нам прямо после боксерского матча в Механикс-холле попал один крепыш в черной кожаной куртке с металлическими заклепками — стопроцентный клиент Джонни Паники. Этот мужчина хоть и был хорошим католиком, добрым и честным человеком, но ужасно боялся смерти. У него волосы дыбом вставали при мысли об аде. Он был специалистом по установке люминесцентного освещения и работал сдельно. Я помню эти подробности, потому что он боялся темноты, и при его специальности это показалось мне забавным. Джонни Паника добавил в его бизнес поэтическую составляющую, очень точную. И за это ему вечная от меня благодарность.

Я четко помню сценарий сна, разработанного мною под этого человека: готический интерьер монастырского подземелья, которому не видно конца, — что-то вроде бесконечной перспективы между двумя зеркалами; стены и колонны выложены из черепов и костей, а в каждой нише — человеческий труп. Это был Коридор Времени: первые тела были еще теплые; дальше, в середине, они становились бесформенными, начинавшими гнить, а в конце — фантастически сверкающими и переливающимися чистыми, как стеклышко, костями. Помнится, я сознательно осветила эту сцену не свечами, а холодным флуоресцентным огнем, от которого кожа приобретает зеленоватый оттенок, а розовый и красный цвета становятся мертвенными, темно-фиолетовыми.

Вы спросите, с чего это я решила, будто именно такой сон снится мужчине в черной кожаной куртке. Не знаю. Я просто верю в это, и на эту веру я затрачиваю больше энергии, слез и мольбы, чем на воссоздание самого сна.

Моя работа, конечно, имеет свои ограничения. Женщина с выпирающим языком, мужчина из Механикс-холла — случаи для нас исключительные. Люди, которые по-настоящему тонут в этом топком озере, появляются у нас лишь один раз, потом их переводят на постоянное место: ведь мы работаем с пациентами только пять дней в неделю, с девяти до пяти. Даже тех, кто хоть и с трудом, но ходит по улицам и работает и еще не погрузился в болото целиком, отправляют в амбулаторное отделение другой больницы, которая специализируется на более серьезных случаях. Или они могут провести месяц или около того под наблюдением в нашей особой палате центрального корпуса, где я никогда не была.

Однако я видела секретаря этой палаты. Она сидела в нашем кафетерии во время короткого перерыва в десять часов, пила кофе и курила — только и всего, но показалась мне такой неприятной, что я с тех пор никогда не садилась рядом. У нее была чудная фамилия — точно я ее не помню, но какая-то действительно странная, вроде Миллерэвидж. Похожая на каламбур, в котором соединились Миллтаун и Ревидж [Milltown — фабричный город; Ravage — порча (англ.).]. Однако, перелистывая телефонный справочник, натыкаешься и на более странные фамилии — например, Хайман Дидделбокерс или Саспарилла Гринлифс. Я как-то просматривала телефонный справочник и была приятно удивлена тем, как много людей на свете носят фамилию, отличную от Смит.

Эта мисс Миллерэвидж — крупная женщина, не толстая, но дородная и вдобавок высокая. Поверх своей плотной основы она носит серый костюм, который вызывает у меня смутное представление об униформе, не говоря уж о покрое — в высшей степени военизированном. Ее массивное бычье лицо покрыто большим количеством крошечных пятнышек, словно она какое-то время провела под водой и малюсенькие табачного и зеленого цвета водоросли пристали к ее лицу. Эти пятнышки особенно заметны на ее мертвенно-бледной коже. Иногда я задаюсь вопросом, была ли когда-нибудь мисс Миллерэвидж на солнце. Нисколько не удивлюсь, если окажется, что ее с колыбели растили при искусственном освещении.

Бирна, секретарь клиники для алкоголиков, что через холл от нас, познакомила меня с мисс Миллерэвидж под тем предлогом, что я «тоже была в Англии».

Как выяснилось, мисс Миллерэвидж провела в лондонских больницах свои лучшие годы.

— У меня была подруга, — пробасила она грубым голосом, не удостаивая меня взглядом, — медсестра в Барте. Пыталась с ней связаться после войны, но в больнице уже другая старшая медсестра, все изменилось, и о моей подруге никто не слышал. Должно быть, сгинула вместе с бывшей старшей медсестрой под обломками во время бомбежек. — Эти слова она сопроводила противной ухмылкой.

Я видела, как студенты-медики потрошат трупы; как четырех мертвецов, столь же не похожих на людей, как Моби Дик, притащили в класс; видела, как те же студенты перекидывались печенью, как мячиком. Слышала шутки о том, как женщину из палаты для бедняков неправильно зашили после родов. Но выдержать раскатистый хохот мисс Миллерэвидж не смогла бы. Нет уж, спасибо. Клянусь, если попытаться выколоть ей глаза булавкой, наткнешься на твердый кварц.

У моей начальницы тоже есть чувство юмора, но оно мягкое. Как у Санты в Рождественский сочельник.