— Обожаю эти часы, — сказал Уокер, и от нежности в его голосе Джеку захотелось швырнуть бокал в кирпичную стену напротив. Он почти ощутил сладостное облегчение, которое затопило бы его, когда свинцовый хрусталь разбился бы на миллион кусочков. Вместо этого он встал и поставил бокал обратно на стол, стукнув донышком.

— Не дай им себя разозлить, — сказал Уокер, ободряюще похлопывая Джека по рукаву. — Просто выслушай Лео, а потом поговорим.

— Поговорим.

Джек застегнул пальто и пошел вниз по лестнице к двери на Вандербильт-авеню. Ему нужно было подышать свежим воздухом перед обедом; может быть, пройтись вокруг квартала. Проталкиваясь сквозь ленивую субботнюю толпу, он услышал, как кто-то зовет его по имени. Он обернулся и не сразу узнал женщину в берете, улыбавшуюся изо всех сил поверх связанного вручную розово-оранжевого шарфа, махавшую и кричавшую ему. Он стоял, смотрел, как она приближается, а потом невольно улыбнулся. Беатрис.

Беатрис Плам была завсегдатаем «Мерфи’с», одного из пабов для пассажиров пригородных поездов на коротком отрезке Сорок третьей улицы, упиравшемся в Гранд Сентрал. Беа приятельствовала с хозяином — Гарри, ирландцем и старым другом Така. Так одобрял, как Гарри наливает пинту и как, когда в баре становится тихо, поет высоким пронзительным тенором — не всякий там туристический репертуар вроде «Danny Boy» или «Wild Rover», но что-то из ирландских песен протеста — «Come Out Ye Black and Tans» или «The Ballad of Ballinamore». Гарри одним из первых пришел к Беатрис, когда Так умер. Вынул из кармана бутылку «Джеймсона», налил им обоим, торжественно произнес:

— За Така. Да ложится дорога ему под ноги.

Иногда, при правильном освещении, Беатрис считала Гарри красивым. Иногда думала, что он на нее слегка запал, но выяснять не хотела — он был слишком близок с Таком.

— Ты сегодня рановато, — сказал Гарри, когда она вошла в бар незадолго до полудня.

— Семейный обед. Выпью кофе, плесни туда немного.

Гарри откупорил «Джеймсон» и щедро налил в кружку, прежде чем добавить кофе. Солнце светило ярко и висело в безоблачном небе достаточно низко, чтобы на мгновение ослепить Беа, когда она села на свое любимое место рядом с узкой витриной. Она встала и передвинула шаткую барную табуретку в тень, подальше от двери. Казалось, что сейчас не октябрь, а январь. В зале пахло печкой, грязной шваброй и пивом.

— Аромат богов, — говаривал Так.

Он больше всего на свете любил полутемные бары в солнечный денек. Включился музыкальный автомат, Розмари Клуни и Бинг Кросби запели «Baby, It’s Cold Outside». Беа и Гарри усмехнулись, переглянувшись… у людей совсем нет воображения.

Беа очень хотела увидеть Лео, но ей было тревожно. Он не ответил ни на один ее звонок в реабилитационную клинику. Наверное, был зол на них всех. Она гадала, как он выглядит. В последний раз, когда она его видела, в ту ночь в больнице, ему зашивали рассеченный подбородок, он был вымотанным и оцепеневшим. Да и за несколько месяцев до аварии он выглядел ужасно: обрюзгший, уставший, нехорошо раздраженный.

Беа волновалась, что сегодня за обедом случится скандал. Джек и Мелоди все больше сходили с ума из-за ситуации с «Гнездом», и она предполагала, что оба они готовы потребовать то, что им причитается. То, чего хотела от Лео сама Беа, волновало ее не в первую очередь. Сегодня ей хотелось как-то удержать своих вечно ругающихся братьев и сестру от ссоры, пусть всего на день, просто для того, чтобы Лео успел — она не знала, что именно. Нужно было придумать какой-то план, который утихомирит Джека и Мелоди, а еще даст Лео достаточно пространства, чтобы он не оттолкнул их вовсе — или не сбежал.

Беа чувствовала, как виски расслабляет ее конечности и успокаивает нервы. Она сняла со спинки стула свою сумку. То, какой тяжеленькой она была, уже наполняло Беа приятным волнением. Она была писателем. (Раньше была? Была писателем, бросившим — до недавнего времени — писать? Она толком не знала, что о себе думать.) Иногда — сейчас уже не так часто — кто-нибудь в литературных журналах, где она работала, узнавал ее имя. «Беатрис Плам? Писательница?» — так оптимистично начинались разговоры. Она уже выучила сценарий: счастливый проблеск узнавания, потом нахмуренный лоб, когда человек пытается что-то вспомнить о ее недавних работах и вообще хоть что-то, кроме старых рассказов. После десяти лет тренировок она мастерски уклонялась от неизбежного. У нее была наготове пригоршня отвлекающих тупиковых ответов на вопрос о долгожданном романе: потертая самоуничижительная шутка о том, что она слишком медленно пишет и что, если растянуть аванс на годы, он превратится в почасовую оплату в полпенни; притворное суеверное нежелание говорить о неоконченной работе; комическое раздражение по поводу вечного перфекционизма.

Она достала из огромной холщовой сумки темно-коричневую кожаную папку, которую Лео много лет назад заприметил, бродя по рынку на Портобелло в Лондоне, когда она еще училась в колледже и только начала писать всерьез. Он подарил ей папку на день рождения. Папка была начала 1900-х годов, размером с большой блокнот, и походила на портфельчик с маленькой ручкой и кожаными ремнями; такую мог носить кто-нибудь в Вене на рубеже веков. Беа ее любила и считала своей везучей папкой, пока не стало казаться, что все свое везение Беа выбрала. Несколько недель назад она нашла папку на верхней полке шкафа и отнесла ее в обувную мастерскую неподалеку, чтобы починить ремешки. Там кожу почистили и отполировали, так что папка стала почти как новенькая, только с правильными следами времени и использования, словно в ней годами хранили успешные рукописи. Беа расстегнула ремни и откинула клапан, вынула пачку исписанных петлистым почерком листов. Она в последние месяцы писала больше, чем за все последние годы.

И то, что она писала, было по-настоящему хорошо.

И чувствовала она себя ужасно.


Много лет назад, когда она только окончила школу, Лео уговорил ее поработать с ним над материалами журнала, который помогал запустить заново; тогда запуск журнала еще не казался глупой причудой. «Спикизи» был остроумным и достаточно дерзким, чтобы считаться чуточку скандальным, и это мгновенно сделало его хитом в замкнутом мирке нью-йоркских медиа — том самом, который он безжалостно высмеивал. Лео писал по колонке в месяц — медийные новости, приправленные сальными сплетнями, — без стеснения издеваясь над старой гвардией города с ее унаследованными деньгами, кумовством и нелепой закрытостью. Колонка принесла ему немножко известности и массу неприязни. Журнал через несколько лет свернулся, но почти все его сотрудники разошлись по более заметным изданиям, написали бестселлеры или еще как-то проявили себя на литературном поприще.

Самая заметная история успеха долгое время была у Лео. Он увел кое-кого из молодых сотрудников в онлайн-версию журнала, которой руководил из своей крошечной квартирки. Он сохранил то же ехидство, расширив охват, и вновь нацелился на любимые мишени — как отдельных людей, так и целые отрасли; бизнес его разросся с одного сайта до семнадцати за пятнадцать месяцев. Всего три года спустя Лео и его партнер продали свою малюсенькую империю за небольшое состояние медиахолдингу.

Беа до сих пор скучала по временам, когда журнал только начинался. Редакция походила на шумный летний лагерь, где все дети были умными и смешными, понимали твои шутки и умели пить. Тогда именно Лео заставил ее дописать первые рассказы. Лео не спал допоздна, вычеркивая абзацы, делая все лучше, емче и смешнее. Лео дал первый ее рассказ редактору отдела прозы «Спикизи» (ее нынешнему начальнику, Полу Андервуду) для первого спецвыпуска «Новые голоса Нью-Йорка: кого стоит почитать». Лео поставил ее фотографию на обложку журнала (с подписью очень в духе «Спикизи»: «Нашу любимую новеллу написала сестра редактора, живите с этим»). Та фотография Беа до сих пор временами всплывала, например, в памятных заметках о журнале («Где теперь они все?») или о группе молодых писательниц, в которую входила и сама Беа, один журналист обозвал их возмутительным «Звездописательницы». Фотографию сделали в Чайна-тауне, на Мотт-стрит, перед блестящей витриной, за которой свисали с серебряных крюков пекинские утки с развернутыми в одну сторону пока еще не отрубленными головами. На Беа было ярко-желтое платье с раздувавшейся юбкой, а на плече она держала лаковый зеленый зонтик, расписанный мелкими розовыми и белыми пионами. Длинные косы, которые она носила до сих пор, в ту пору темно-каштановые, были заколоты высоко на затылке. Подбородок опущен, глаза прикрыты, профиль залит клонящимся к закату августовским солнцем — все это походило на современную версию Благовещенья. Фотографию напечатали на задней стороне обложки ее первой (единственной) книги. Зеленый зонтик много лет свисал с потолка над ее кроватью. Желтое платье до сих пор лежало где-то в шкафу.


Беа махнула Гарри, он принес ее кофе и поставил рядом с ее чашкой бутылку «Джеймсона». Она заметила, что он глянул на ее записи и быстро отвел взгляд. За все эти годы он наслушался, как она ныла Таку про роман, который так и не появился, и знал, что о работе ее лучше не спрашивать. Беа почувствовала себя еще более жалкой, если такое вообще было возможно.