— Господи Иисусе, мне сейчас вовсе не до того, чтобы возиться с этим ребенком, едва вышедшим из пеленок! Проводите его к кому-нибудь из партнеров, Бога ради, — раздраженно распорядился я.

И хотя вроде бы отделался таким образом от Корнелиуса, но десять минут спустя раздался стук в дверь, и в кабинет вошел старик Уолтер.

— Простите, что отрываю вас, Стив…

Я намеревался поговорить по телефону с некоторыми предпринимателями, но теперь с грохотом положил трубку.

— …Но я только что разговаривал с молодым Корнелиусом, и он настоятельно требует, чтобы вы его приняли…

— Пригласите его, — проворчал я.

День явно заканчивался хуже, чем можно было ожидать. Я едва не сломал себе зубы, сжав их от злости.

Уолтер вышел. И дверь сразу же широко распахнулась и очень тихо закрылась снова. Я делал вид, что читаю какую-то бумагу, но у меня не было другого выбора, как отложить ее в сторону и поднять глаза на господина Корнелиуса Блэккета из Цинциннати, Огайо.

— Добрый вечер, господин Салливэн, — проговорил он.

Корнелиус был строен, худощав и миниатюрен, с мелкими, но резкими чертами лица, и с серыми глазами, удачно подведенными тушью. Однако в его одежде не было никакого женоподобия. Он был консервативно одет во все черное. Манеры его, выдававшие в нем жителя штата Огайо, были одновременно и светскими, и неприятными.

— Хэлло, Нэйл, — ответил я.

Из уважения к памяти Пола я вымучил улыбку и предложил ему стул для клиентов.

Он сел. Мы смотрели друг на друга. Он ждал, что заговорю я, а когда понял, что я не был расположен к выражению соболезнований кому-то, кто едва знал Пола и только что получил сотни миллионов долларов, уважительно начал:

— Я слышал, что новым старшим партнером должен стать господин Блэр, но единственным, кто обоснованно мог бы претендовать на этот пост, являетесь вы, не так ли, сэр?

Услышать это было очень лестно. Я не ожидал, что он окажется таким толковым.

— Пожалуй, вы правы, — снисходительно ответил я. — Чем могу служить, сынок?

— Вот в чем дело, сэр, — продолжал он, смиренный как епископ в гамашах, и прелестный, как гирлянда из маргариток. — Я просто хотел довести до вашего сведения, что не намерен отзывать капитал Пола из банка.

Наступило молчание. Я позабыл о полиции, о прессе и о самих похоронах. Даже о бурной схватке этим утром между партнерами перед тем, как Чарли избрали старшим партнером.

— Я полагаю что речь идет миллионах о двадцати долларов, — сказал маленький Корнелиус Блэккет из Цинциннати, Огайо.

— Да, — подтвердил я, овладевая своим дыханием. — Что-то около того.

— Я догадываюсь, что для вас было бы лучше, чтобы эти деньги оставались в распоряжении фирмы.

Губы мои пересохли. Я быстро провел по ним языком.

— Да. Разумеется, да. Конечно… давайте объяснимся…

— Я понимаю, что положение фирмы сейчас неустойчиво, и для нее было бы очень опасно изъятие такого крупного капитала.

— Да… конечно. Правильно. Именно так. — Мне хотелось бы, чтобы это слышали другие партнеры. Все мы были так озабочены перераспределением прибылей, что нам и в голову не приходило обеспокоиться возможностью изъятия капитала. — Разумеется, мы заключим с вами соответствующее финансовое соглашение, — мягко продолжал я, решив пустить в ход салливэновское обаяние, — и вы сможете быть спокойны за свои деньги, это я вам обещаю.

— Благодарю вас, сэр, — проговорил этот малый, глядя на меня немигающими глазами, — но меня не интересуют наличные деньг. Я имею в виду вступление в фирму.

— Да? — пораженный, отозвался я. У него был вид юнца, неспособного ни на что другое, кроме сочинения скверных стихов где-нибудь в мансарде. — Что ж, отлично! — продолжал я, думая о двадцати миллионах долларов и моментально проглотив свое изумление. — Сначала вам, разумеется, придется отправиться в Йель, а потом на годик в Европу.

— Нет, сэр, мне предстоит научиться всему здесь, на Уиллоу, дом один, и я хотел бы начать эту учебу сразу же после похорон.

Мне было ясно, что он не выдержит больше шести месяцев, но я понял, что должен поддакивать этому юноше.

— Это превосходно! — сказал я, улыбаясь до боли в щеках. — Примите мои поздравления, и добро пожаловать!

— Спасибо, сэр. Кстати, у меня есть друг, и я очень хотел бы, чтобы его приняли в фирму вместе со мной. Его зовут Сэм Келлер.

Я вспомнил, как Пол говорил о своих последних подопечных.

— Он один из тех ребят, которые проводили все летние каникулы вместе с вами в Бар Харборе? Келлер — уж не сын ли он смотрителя дома Пола? Право, не знаю, как он выдержит такую перемену с чисто социальной точки зрения…

— Его выбрал Пол, сэр.

Было странно слышать, что он называл своего благодетеля просто Полом. Это звучало неуважительно и слишком фамильярно. Мне это не понравилось.

— Что ж… — Мне было все труднее думать о двадцати миллионах долларов. И пришлось сделать большое усилие над собой: — Я уверен, что это можно устроить, Нэйл.

— Простите, сэр, но я предпочитаю, чтобы меня называли Корнелиусом. Нэйл — так меня называл только Пол, да мои бархарборские друзья. А когда разговор заходил о фамилиях, Пол говорил о своем желании, чтобы я после его смерти принял его фамилию, и, таким образом, в банке «Ван Зэйл» по-прежнему будет Ван Зэйл, — ненавязчиво добавил он, озарив меня сдержанной победной улыбкой.

— Очень хорошо! — согласился я, мгновенно решив обучить его наилучшим образом всему тому, что необходимо знать инвестиционному банкиру, и это решение я принял, отбросив всякую тревогу.

С пятью десятками миллионов долларов в руках, не считая двадцати миллионов в фирме, он быстро поймет, что существуют гораздо более привлекательные способы препровождения времени, да к тому же он слишком смазливый мальчик, чтобы можно было принимать его всерьез.

— Если бы у него был талант, тогда другое дело, — объяснял я позднее Кэролайн. — Бог знает, что мог увидеть в нем Пол.

— Люди иногда говорили то же самое о тебе, — язвительно напомнила мне Кэролайн. — «Боже, для чего нужен Полу этот оболтус с внешностью вышибалы?» Это можно услышать и теперь.

— Я могу не выглядеть инвестиционным банкиром, — огрызнулся я, — но, по крайней мере, никто никогда не скажет, что я не наделен талантом! Черт возьми, Кэл, этот малый не годен даже для того, чтобы нести гроб на похоронах. Он рассыплется в прах от тяжести, едва попытавшись подставить плечо!

— Поговорим о похоронах, — переменила тему Кэролайн. — Ты уже…

— Нет, я еще не подготовился.

— Ну, вот что: ступай, запрись в библиотеке и не выходи оттуда, пока не составишь речь.

Я вздохнул. Мне предстояло найти какие-то слова о Поле и записать их на бумаге, и уже поздно было отказаться от этого. Предстояли не только похороны — испытание на стойкость для каждого, кто был близок к Полу. Ко мне пришла Сильвия и попросила меня — только меня, и никого другого — произнести надгробную речь.


Я не был мастером произносить речи. Одно дело сидеть на совещании партнеров и полчаса обсуждать финансовое состояние какого-нибудь крупного акционерного общества — и совершенно иное встать перед людьми, до отказа заполнившими церковь, и говорить об усопшем друге.

Я попытался от этого уклониться: — Может быть, лучше Чарли или же Льюис, — возражал я.

Льюис был таким специалистом по надгробным речам, что его искусство уже вполне можно было запатентовать и жить на доходы от этого патента.

— Я хочу, чтобы выступил не тот, кому Пол просто нравился, а тот, кто его действительно любил.

Она была неумолима. И я согласился.

— Но, ради Бога, не будь слишком сентиментальным, — порекомендовала мне Кэролайн, когда я уселся за письменный стол.

Я отточил шесть карандашей и положил перед собой чистый лист бумаги. И даже написал в его верхней части: «Пол Корнелиус Ван Зэйл. 1870—1926».

Больше я не написал ни единого слова, а лишь просидел несколько часов, глядя на эту строчку и думая о Поле.

Я вспоминал о том, как мы встретились. Мне было восемнадцать лет, меня только что выгнали из военной академии, и все пришли к мнению, что я трудный ребенок. Это не было такой уж новостью, поскольку мои братья и я считались трудными детьми давно, пожалуй, с самых первых лет нашей жизни. Отчасти причиной этого было то, что наш отец умер молодым, когда мне едва исполнилось девять. Не вызывало сомнений, что три мальчика, росшие без отца, не могли не приобрести вредных привычек. Будь жив отец, он держал бы нас в руках. Я хорошо помню отца. Он был добродушным и благородным человеком, душой любой компании, однако если нам случалось подвергать испытанию его доброту, то почти сразу приходилось жалеть об этом. До сих пор помню, как не мог два дня сидеть на стуле после того, как подложил по яйцу в оба его сапога для верховой езды.

Семья жила богато, но мой щедрый отец так транжирил деньги, что, когда он умер, в банке на счету оставалось совсем немного. Так или иначе, вероятно, к лучшему, что моя мать очень скоро снова вышла замуж. Она была привлекательной женщиной и с более влиятельными родственными связями, нежели у отца, хотя я ни разу не слышал от нее никаких обидных замечаний по поводу нашей ирландской фамилии. Стройная, она держалась всегда очень холодно, читала дорогие модные журналы, хотя ей никогда не удавалось одеваться шикарно. Она была из тех женщин, которым следовало бы иметь дочерей, а не трех сыновей, но после рождения Мэтта и Люка детей у нее больше не было ни в первом, ни во втором браке.

Мой отчим был приятным человеком, таким же благородным и добродушным, как и отец, но без его некоторой жесткости. Конечно, быть отчимом дело нелегкое, это я понимаю. Он хотел, чтобы мы его любили, и смотрел сквозь пальцы на наши проделки, пока не оказалось, что мы чуть ли не вытираем об него ноги. Он нам нравился, но мы не уважали его и не понимали, насколько ценной была для нас его забота, пока он не умер, после чего мы оказались на попечении дяди Сэма.

Мое изгнание из Академии совпало с одновременным исключением из школы Люка и Мэтта, но мать была слишком выбита из колеи смертью нашего отчима, чтобы справляться с нами, и с облегчением вздохнула, когда младший брат отца, рассудительный и трудолюбивый президент компании «Салливэн Стил Фаундериз» взял нас к себе.

Увидев нас, дядя решил, что мы представляем собою стальные стержни, которые следует подвергнуть обработке, придав им обычную форму. Люка и Мэтта отослали в разные школы, обе возглавлявшиеся представителями методистской церкви, а мне купили билет в один конец до Нью-Йорка, где я должен был сам зарабатывать себе на жизнь. Я получил также рекомендательное письмо к отдаленному родственнику семьи, сыну троюродного брата моей бабушки по материнской линии, господину Полу Корнелиусу Ван Зэйлу.

Никогда не забуду нашего первого разговора. Это был настоящий допрос. Я начал уверенно и развязно, а закончил, противореча сам себе, заикаясь и чуть не плача от унижения. Когда я, наконец, превратился в бледного, страдавшего от боли в животе, трепещущего сосунка, покорно замолчавшего перед Полом, он коротко объявил: «Вы смышленый мальчик. Возможно, что я смогу для вас что-то сделать, но требую абсолютного послушания, полной верности и готовности к самой тяжелой работе, какую только можете вообразить. Если вы готовы к этому…»

Я сказал, что готов. В моем тогдашнем состоянии я мог сказать что угодно, но он, должно быть, знал, что после нескольких лет, прожитых без представления о какой-нибудь дисциплине, я буду вознагражден тем, что тяжелая работа станет моей сладкой привычкой. Я ухватился за предоставленный мне шанс. Хотя Пол всегда проявлял живой интерес к моим успехам, мы никогда не были близкими друзьями, пока он не взял меня с собой в Европу после смерти его дочери Викки. Семнадцатилетняя разница в нашем возрасте как бы начинала уменьшаться. Он научил меня играть в теннис. Мы вместе плавали и ходили под парусом. Я не сомневаюсь в том, что его друзья-интеллектуалы с трудом понимали, почему он проводил время со мной, но именно потому, что мы были очень разными, мы чувствовали себя вдвоем так хорошо. Как бы то ни было, я думаю, что Пол часто скучал со своими интеллектуальными друзьями, в обществе которых он был вынужден казаться в высшей степени цивилизованным. Когда он уединялся со мной, он вел себя просто как мой ровесник. В нем оставило след ханжеское воспитание его матери, порядочной бой-бабы, и, став взрослым, он находил подлинное наслаждение в прогулках с кем-нибудь вроде меня, когда мог позволить себе такие выражение, как «дерьмо» и даже кое-что похуже.

Об этой стороне его натуры женщины никогда не знали.

Я часто задавался вопросом — что женщины действительно думают о Поле. Он имел у них больший успех, чем любой из известных мне мужчин, и я так и не смог найти объяснения этому. Роста он был невысокого, в плечах не широк, мускулами не играл, волосы у него поредели — однако, как ни странно, женщины всего этого не замечали. Может быть, потому что он был способен простоять десять минут перед зеркалом, хитроумнейшим образом укладывая прядь волос надо лбом. У него были веселые, темные глаза, заметный зазор между двумя передними зубами и глубокие жесткие морщины, обрамлявшие плотно сжатые губы. Кое-кто думал, что он говорит с английский акцентом, но так считали обычно люди, никогда не бывавшие в Англии. Говорил он очень быстро и мог заговорить кого угодно — пожалуй, это может служить объяснением того, почему женщины так часто заканчивали разговор с ним в постели. И, разумеется, с женщинами Пол был очаровательным, тут уж ничего не скажешь. Но очарование его словно подчинялось какому-то выключателю, и он его то включал, то выключал. До тех пор, пока я не понял, что он оказался во власти своей привязанности к Дайане Слейд, я не переставал сомневаться в том, способен ли он вообще на совершенно спонтанную связь с женщиной.

Само по себе богатство Пола делало его хорошей мишенью для сплетников. А в сочетании с громадным успехом у женщин этого было достаточно, чтобы возбуждать у них неудержимое любопытство, недоверие, да и просто элементарную ревность. Пол Ван Зэйл мог оказаться объектом самых диких слухов, выдаваемых за святую истину. Дело дошло до того, что один из членов какого-то из клубов города спросил меня однажды, не бисексуал ли Пол. Однако, когда я, негодуя, рассказал об этом Полу, он лишь рассмеялся. Он не обращал внимания на слухи. В его представлении всякая известность являлась хорошей рекламой, которой мог бы позавидовать любой частный банкир и которая помогала Полу обходить законы. «Но что если люди поверят этому вранью?» — «Как это возможно, если это явная ложь?» — беззаботно ответил Пол.

И, действительно, он был так занят тем, чтобы сколотить состояние и уложить в постель каждую попадавшуюся ему на глаза женщину, что вряд ли у него хватало времени интересоваться еще и слухами о собственном поле. Мне кажется, что такие слухи возникали из-за того, что существовала пропасть между словами Пола и его делами. Это была одна из черт, выдававших его связь с девятнадцатым веком. Он был вполне способен доказывать в дискуссии с интеллектуалами необходимость изменения законодательства о гомосексуализме, убеждать, что никому нет дела до сексуальных пристрастий людей, и при этом не сомневаться, что всех его друзей интересуют исключительно юбки. Самое большее, чего мог бы ожидать от него любой гомик, — холодное рукопожатие по случаю какой-нибудь сделки.

Когда я был еще совсем юным, он прочел мне несколько суровых лекций, предупреждая стремление волочиться за юбками. Но когда я ухитрился жениться на совершенно неподходящей девушке, он помог мне развестись и познакомил с Кэролайн. Мы с Кэролайн отлично подходили друг другу и женаты уже четырнадцать лет, и единственное разногласие между нами касалось числа детей в семье. Она удовольствовалась двумя детьми, а я бы хотел иметь больше. Однако она не раз говорила, что если бы я попробовал проходить девять месяцев беременным, то согласился бы с ее мнением. Любимым занятием Кэролайн было распространение среди бедных литературы о регулировании рождаемости, и она всегда носилась с идеей организации групп эмансипированных женщин, согласных с нею в том, что контроль рождаемости является единственной защитой женщин от постоянного гнета похотливых мужчин. Поначалу это меня раздражало, но потом я привык. Современные женщины и в самом деле очень привлекательны, и как ни крути, а у каждой должно быть какое-то хобби, которое занимало бы ее время.

Оба наши мальчика были самыми большими сорванцами на свете и вполне заслуживали наказаний и шлепков, которыми мы с Кэролайн их награждали. Скотту было шесть лет, и он уже смело орудовал бейсбольной клюшкой, а трехлетний Тони был способен разнести в клочья все, что находилось в детской комнате, быстрее, чем успевали рассказать ему его любимый стишок. Я долго ждал детей, потому что Кэролайн рожать их не торопилась, и занялась этим только тогда, когда наш брак оказался на волосок от того, чтобы разбиться об этот подводный камень. Скотт был запланирован, Тони же появился случайно, и Кэролайн в перерывах между своими речами в пользу регулирования рождаемости никогда не забывала упрекнуть меня.

Однако наряду со всем этим она была предана обоим мальчикам и всегда следила за тем, чтобы у них было все самое лучшее. Даже их нянька, и та когда-то работала в семье какого-то из европейских монархов.

Кэролайн было тридцать шесть лет — на три года меньше, чем мне — и выглядела она как на картинке. У нее были черные волосы, такие же глаза, стройная полноватая фигура, от которой меня всегда бросало в дрожь, когда я снимал с нее эти ужасные корсеты, и ноги, заставлявшие молить Бога о том, чтобы подолы женской одежды не опускались ниже колена. Она была вовсе не глупа. Читала «Ярмарку тщеславия» и, стало быть, точно знала все, что говорили интеллектуалы Фрэнка Крауниншилда, играла в бридж и умела устроить обед на шестерых, не поднимая лишней суматохи. Она жестко организовывала мою домашнюю жизнь, а бездельники выводили ее из терпения.

— Стивен! — твердо проговорила она, ворвавшись в мой кабинет около полуночи и увидев меня по-прежнему сидящим перед чистым листом бумаги. — Тебе уже пора порепетировать выступление! Где текст речи?

— Он еще не написан. Налей мне чего-нибудь выпить, Кэл.

— Нет, дорогой, выпивки ты сегодня не получишь, не то будешь под мухой на похоронах!

— Да?..

На следующее утро я облачился в свой черный костюм, принял соли от желудка, добавил джина к апельсиновому соку, чтобы окончательно проснуться, и отправился на похороны, по-прежнему не имея ни малейшего понятия о том, что буду говорить.

Служба должна была состояться в церкви святого Георгия на Стайвисен-сквер, с последующим погребением в фамильном склепе в Уэстечестере.

В церкви была масса народу — весь Уолл-стрит, половина Вашингтона, крупнейшие имена, самые знаменитые фирмы, люди, подобно Полу, бывшие легендами своего времени, евреи и янки, хоть однажды встречавшиеся, или общавшиеся с Полом, или хотя бы перекинувшиеся с ним парой слов за всю его необычную карьеру. Джекоб Райшман, всегда остававшийся для Пола «Юным Джекобом», хотя ему было уже под шестьдесят, говорил: