— Ты мне тут воздух отравляешь, — раздраженно говорю ей.

— Отстань! — бросает она в ответ, сгребая вокруг ног в кучу стеганое одеяло.

Сегодня очень жаркий солнечный день. Мне видна каждая пылинка, кружащаяся в полосе яркого света на фоне цветочных обоев. Щеки у Лайи чересчур уже горят. Она у нас очень возбудимая. И всегда невероятно упрямая.


Мать наполняет доверху ведерко — наполовину льдом, наполовину водой. Мы все четверо собираемся у нее в спальне. Судя по одежде, мама нынче не в духе: на ней старая серая футболка Кинга и легинсы, продравшиеся на коленках. Мы же, сестры, все в ночных рубашках — сегодня мы даже не потрудились переодеться. Лайя по-прежнему в слезах. Она сама вызывается первой погрузить руки в ведро. Ей хочется почувствовать себя лучше. На миг я даже этим тронута.

— Умница, — тихо бормочет мама.

Она крепко удерживает запястья Лайи, в то время как сестра закрывает глаза и отчаянно морщится.

Скай гулко постукивает ладонями по бело-голубому мозаичному полу, не отрывая глаз от лица Лайи. Ее движения становятся все быстрее и быстрее.

— Прекрати, Скай, — велит мать.

Слышно, как Лайя ворочает кистями в ведре, пошевеливая лед, и оттуда доносится глухой невнятный звук. Я наблюдаю, как краска постепенно сходит с ее лица. Воздух в комнате неподвижно жаркий, как в теплице. На подоконнике лежат уже буреющие листья цветов. Мы постоянно приносим в дом цветы и тут же о них забываем, неспособные заботиться о чем-либо, кроме самих себя.


Чуть позже я отправляюсь к бассейну вместе со Скай. Собственное тело для нее ничуть не тяжесть, и я даже проникаюсь завистью. Она лежит у бассейна, расслабленно положив руки по бокам, и лицо у нее прикрыто солнцезащитными очками, что ты привез с большой земли. Кожа у Скай очень ровная и тугая, не выпирает пупырышками, как у меня. И внутри нее не прячется ничего сокровенного — ничего, что шевелилось бы туда-сюда. Когда я опускаюсь рядом с ней, Скай сразу же обнимает меня рукой, и я нисколько не противлюсь. Прикосновение у нее легкое, совершенно бездумное. Когда же Лайя, бывает, меня крепко обхватит, то это мучение, кажется, для нас обеих.

Удивительно, что мама до сих пор не появилась. Обычно, если мы с сестрами оказываемся возле бассейна, она никак не может оставить нас одних. Сама она в воду не заходит, но неизменно располагается рядом на шезлонге, усталая и безразличная, вся блестящая от масла для загара, которым нам не разрешается пользоваться. Когда мы идем плавать, мать придвигается как можно ближе к воде, разве что ее не касаясь. Нам от нее и там не ускользнуть, не скрыться.

Сняв солнечные очки, Скай встает на ноги.

— Смотри, чему я научилась.

Она проходит на самый край небольшого трамплина для прыжков и, встретившись со мною взглядом, ждет, когда я одобрительно кивну, после чего высоко подбрасывает себя в воздух. Сделав кувырок, Скай аккуратно уходит в воду. От меня она ждет лишь восхищения — и я с удовольствием ею восхищаюсь, потому что если этот мир вообще кому-нибудь принадлежит, то только Скай.

— Отличный прыжок! — хвалю я ее.

Плюхнувшись обратно рядом со мной, Скай с угрюмым сопением разглядывает венозную сетку на моей ноге. За те двенадцать лет, что нас с ней разделяют, тело изрядно успевает испытать и многое себе заработать. Так, когда я ем, то всякий раз на задней стенке горла, точно приливную отметку, оставляет свой едкий след изжога. При этой мысли по спине бежит холодок, будто говоря мне: «Хватит уже». Уверена, свое взросление Скай воспринимает с зачарованностью и страхом. Она еще только-только успела подрасти.

Скай переворачивается на живот, подставляя солнцу спину. Руки ее сжаты в кулачки — так, как я помню у нее еще с младенчества, когда ее повсюду носили в специально сшитых для нее белых мешочках, точно подарок перед торжественным вручением. И на минуту я чувствую себя счастливой — здесь, рядом с моей сестренкой, чье беспорочное тело напоминает мне о том, что не все на свете напрасно и впустую.


Лайя

Примерно раз в три месяца Кинг отправлялся на оставленную нами большую землю, чтобы закупить продукты и все необходимое. Это всегда было опасное путешествие, требовавшее тщательной подготовки тела, а потому Кинг разработал оригинальный способ дыхания, предполагавший короткие резкие вдохи и долгие выдохи, чтобы как можно дальше отгонять от себя токсичный воздух материка. Когда он упражнялся в этом в танцевальном зале, лицо у него краснело, и мы обреченно присоединялись к этой процедуре в знак солидарности, так же, как он, мерно и тяжело дыша. Снаружи в зал проливался разбитый оконными рамами поток солнца, занавес на сцене бывал раздвинут, являя ее темный мрачный зев. Одной из нас, дочерей, при этом неизменно становилось дурно. А бывало, что и двум, и сразу всем.

Когда подобное случалось, Кинг сразу оживлялся.

— Вот видите? — восклицал он, когда мы обступали упавшую в обморок сестру, брызгая ей на лицо водой. — Теперь понимаете, как быстро вы там вымрете?

В назначенный день он складывал в лодку еду и воду себе для поездки, прихватывая с собой и самодельные обереги, которые мы сами же и придумывали, вышивая крестиком красными и голубыми нитями по основе из старых простыней. Узоры на них были абстрактными и загадочными, и Кинг продавал эти вещицы мужьям и братьям пострадавших женщин на большой земле — тем, что усматривали в наших осоловело однообразных движениях рук проблеск надежды или волшебства.

Готовясь в путь, Кинг надевал белый льняной костюм, который был ему уже немножко маловат и к тому же слегка заляпан, несмотря на все попытки матери его отстирать, с желтоватыми пятнами под мышками.

— Функциональность важнее внешнего лоска, — говорил нам Кинг еще давно.

И впрямь ничто из того, что было ему впору, настолько хорошо не отражало свет. Кроме того, он обматывал белой хлопковой тканью кисти и ступни и прихватывал с собой широкие отрезки кисеи, чтобы закрывать ею рот.

Все мы собирались на берегу его проводить и наблюдали, как Кинг неторопливо идет по пирсу. В такие дни нам разрешалось поплакать, поскольку это все же был наш отец и именно он нес ответственность за жизнь каждой из нас. Мы оглядывались назад, на наш общий дом — на то жилище, что благодаря этим и другим его стараниям являлось для нас безопасным, и нас переполняло щемящее чувство признательности. Благополучно забравшись в лодку, Кинг поднимал на прощание ладонь. Когда он наконец отплывал, мы снова, с еще пущим рвением, принимались делать дыхательные упражнения, ощущая приятную легкость в душе и в голове. При этом мы высоко вздымали руки. Не плодом ли нашего воображения была та неведомая хмарь в дальней дали океана — тот барьер, что предстояло ему пересечь? Вполне может быть.

Довольно скоро Кинг скрывался из виду. Поначалу он некоторое время двигался вперед по прямой, после чего сворачивал вправо и наконец покидал бухту. Мы знали, что легкие у него достаточно здоровые, чтобы отфильтровать случайно попавшие туда токсины, даже если его крупное тело окажется ослаблено враждебной атмосферой. Когда мама принималась плакать, мы все втроем успокаивающе гладили ее руками.

В дни его отсутствия у нас не бывало ужина как такового. Вместо этого мы питались крекерами, подъедали последние консервы, которые мама вскрывала куда чаще обычного, поскольку к нам вскоре должно было прибыть все новое: какие-то предметы обихода, продукты, способные долго храниться, мешки с рисом и мукой. Иногда, бывало, и украшения с финифтью, которые Кинг опускал маме на ладонь, и она зажимала их пальцами. Целые галлоны хлорки в больших синих канистрах. Еще кое-что по нашим собственным запросам: мыло, пластыри, карандаши, спички, фольга. Я неизменно просила привезти шоколад, и мне всякий раз в этом отказывали, что не мешало мне просить снова и снова. Журналы для матери, упакованные в трехслойные бумажные пакеты и с легкостью поднимаемые нами, девчонками, которым запрещено было эти журналы читать.

Поездка обычно занимала у Кинга три дня. Первый день — чтобы добраться до большой земли, второй — провести там, а третий — на обратную дорогу. В день предполагаемого прибытия Кинга мы ждали его целый день. С утра мы дружно помогали матери готовить праздничный ужин по случаю возвращения. Саднящими пальцами мы очень споро орудовали ножами на пятнистых от старости, разделочных пластиковых досках, измельчая лук до размеров рисинок и отправляя его полупрозрачную россыпь обжариваться в сковороде. Мы всей душой концентрировались на этом занятии. Заканчивая с одной луковицей, мы, прежде чем взяться за следующую, поднимали взгляд к просторным окнам, занимавшим большую часть кухонной стены, и искали на глади бухты точечку отцовской фигуры.

Уже в сумерках мы наконец замечали вдали его лодку и торопливо выстраивались на берегу, чтобы его поприветствовать. Возвращался он к нам какой-то обмельчавший и подавленный, и для нас очень важно было не показывать, насколько тяжело нам это видеть. Поэтому мы старательно держали на лицах улыбки, несмотря на то что глаза у него были сильно покрасневшие, а подбородок без ежедневного бритья с утра и перед ужином покрывался густой порослью. И запах от него исходил всегда вонючий. К счастью, он сам не хотел, чтобы кто-нибудь к нему прикасался сразу после возвращения, даже мама. Мы оставались разгружать лодку, а он тяжело брел на второй этаж, чтобы как следует отмокнуть в ванне и смыть с себя всю скверну тамошнего мира. К тому времени, как Кинг спускался к ужину, выглядел он немного поживее, хотя под глазами все равно оставались рельефные темные круги, словно к его лицу кто-то приложился резцом. А к следующему дню он уже возвращался к нормальному своему состоянию, к привычным размерам, но все равно еще несколько дней держался от нас на расстоянии, на случай если вдруг принес какую-нибудь отраву с собой, и нам без конца напоминали, насколько легко нам повредить здоровье. Можно подумать, мы могли о том забыть.