Станислав Росовецкий

Самозванец. Кровавая месть

Пролог

Город Острог на Волыни

7 октября 1604 года

В закутке между Татарской башнею и крепостной стеной крепко воняло падалью и застарелым дерьмом, однако именно здесь собрались шестеро надворных казаков князя Острожского. Предводитель заговорщиков, самозваный атаман Мамат полагал, что в этом месте их никто не сможет подслушать. А им требовалось дело, о котором украдкой перешептывались и о котором порой осмеливались намекнуть друг другу при посторонних, обсудить, наконец, прямо, определиться и проголосовать, как это у настоящих, вольных казаков водится.

Круглолицый Каша, едва уселся на камень, тотчас же достал из пазухи палочку, из ножен на поясе — дешевый кинжал с роговой рукояткой и принялся обстругивать. Пояснил своим тонким голоском, не дожидаясь, пока спросят:

— Всегда полезно пару осиновых колов иметь при себе. Если упырь нападет на тебя спереди, глядишь, и успеешь воткнуть ему кол в сердце.

— А если сзади?

Это Лезга осведомился. На что Каша только голову склонил и руки развел: в правой кинжал, в левой — уже округлившаяся и побелевшая с одного конца палочка.

Мамат решил, что пора брать быка за рога:

— Панове, если бежать, так нынче ночью. Второй такой случай нам доля не скоро подарит.

— А что, Мамат, об измене князю станем думать, а караульного не поставим? — мрачно прогудел Тычка.

— Дело говоришь, — кивнул Мамат. — Так, может быть, ты и постоишь, пане Тычка?

— Для товарищества могу и постоять, да пусть уж лучше Лезга… пан Лезга. Он услышит, как жук навозный ползет, а уж как пьяный пан сотник к нам подкрадывается — и подавно.

— Ладно, если для товарищества, я постою, — легко согласился поджарый и худой Лезга, поднялся с камня и скрылся за углом, и сразу же оттуда удивленно: — Тю, а я сразу не признал ее! Это же Налетка, любимая гончая сука его сиятельства, светит здесь ребрами!

— Знать, приползла сюда, в закуток, подыхать, — кивнул черной головой Мамат. — И мы здесь подохнем, панове, в нищете и ничтожестве, если сами не дадим себе рады. Князь Константин Константинович вельми состарился, сей разжиревший котяра уже мышей не ловит. Нынешним летом какая его сиятельству удача привалила — сам московский царевич Димитрий собственной персоной у него гостил! Вот и послал бы вместе с ним на Москву свое надворное войско — и сам бы озолотился, и мы бы все разбогатели в Московщине. Нет, остерегся старый вояка и даже тех своих шляхтичей, что просились уйти с царевичем, не отпустил. Теперь мы, панство, сами уйдем вдогонку за царевичем, не побоимся. Я все придумал.

— Постой, друг Мамат, постой! Что-то я не пойму, — это Бычара, рыжим волосом обросший мужик без шеи, забормотал, обводя выпученными глазами товарищей. — С чего бы это вдруг ты панами нас величаешь? И что это еще за новость — бежать сей ночью? А почему бы не дождаться, пока князь Константин Константинович не вернется из Заславля? А тогда и ударим его сиятельству челом.

Казаки быстро переглянулись. Известное дело, Бычара придурковат, однако это лучший стрелок не только среди казаков, но и во всем надворном войске князя Острожского. Хорошо иметь такого рядом в опасном походе! Вздохнул Мамат, пояснил мягко:

— Как сбежим, станем вольными людьми, а в Речи Посполитой каждый вольный человек сам себе пан. К тому же придумали мы в походе выдавать себя за запорожских казаков, а у запорожцев такие всадники, как мы, с копьем, самопалом и саблею, называются товарищами. В королевском же войске товарищами служат шляхтичи. Так чем мы тебе будем не паны, не рыцари? А насчет упасть князю в ноги… Если, друг ты мой Бычара, он шляхтичей своих не отпустил с царевичем, так чем ты их лучше?

— Хороши из нас запорожцы, — пропищал тонким, не мужским вовсе голоском Каша, — все в одинаковых лазоревых кафтанах да в лазоревых же шапках с пером.

— Да думал я про то, думал, — пробормотал Мамат и с хрустом прошелся пальцами по щетинистой щеке. Он брился с утра, однако обрастает черной щетиной с неимоверной скоростью, а бороду ему не позволяла завести служба в надворных казаках. — Думал я… Придется сбить замок с княжеской кладовой, одеться по-человечески, в кунтуши да в шубы, а лазоревое все бросить там. Ляшские еще хохлы с голов сбрить да оселедцы оставить — то уж по дороге.

— Кто в караул становится у кладовой в Мурованной веже? Ты ведь, пан Скрипка? Тебе и карты в руки, — пропищал Каша.

— Да как же это — ограбить княжескую кладовую? — Самый молодой, тонкоусый казак побледнел. — Тогда ведь нам не возвращаться уже! А у меня в пригороде дивчина…

Мамат собрал во рту слюну и плюнул, стараясь попасть в жука-навозника, ползущего к сапогу Тычки. Пояснил неохотно:

— По-твоему, лошади, седла да оружие у нас не княжеские? Жаль, что на лучших конях шляхта ускакала, а то поменяли бы своих лошадок. Возврата нам все едино нет. А дивчина — что дивчина? У меня, может, жена с детьми остается, да я не сцу, пане Скрипка. Разве в Московии мы лучших не найдем?

— Я тогда не поеду, пан Мамат, — глядя в землю, заявил парубок. — Мы с Софийкой хотим пожениться.

— Вольному воля, — Мамат глядел в землю, соображая. — Значит, с тобою мы позднее разберемся, Скрипка.

— Что?!

— Да не дергайся ты! — Это Каша скривил в ухмылке свое лицо, круглое, как полная луна. — Если бы атаман замыслил с тобою по-плохому разобраться, он бы тебе не сказал.

— А то как же, — по-волчьи осклабился в ответ атаман. — И сделаем мы так…

— У меня тоже дивчина, — Бычара перебил его обиженным басом. — И я тоже, может статься, жениться хочу.

Казаки весело переглянулись. Мамат снова сплюнул и махнул рукой. Каша, похихикав, заговорил серьезно, с почтением:

— Прости, друг, но ты нас и в самом деле рассмешил. Если ты Марю Горчакивну к земле силою нагнул, так это еще не значит, что она теперь твоя дивчина.

— Я же сказал, что женюсь, стало быть, покрою грех…

— Да очень нужен богатею Горчаку такой зять! Я слышал краем уха, что он только и дожидается возвращения князя, чтобы на тебя жалобу подать. А там уж сам знаешь…

И взоры казаков дружно сошлись на бурьяне, что рос у глыб дикого камня, которыми тут Татарская башня уходила в землю. Именно там, за стеной, в глубоком подвале отец старого князя Константина Константиновича устроил темницу, и с тех пор она редко когда пустовала.

— А я слыхал, что Горчак уже нанял у кузнецов их молотобойцев, чтобы еще до приезда его сиятельства тебе ребра поломали, — промолвил Тычка.

Тут Бычара вскочил на ноги и ухватился за рукоять сабли:

— А вот это они видели?

— Подстерегут, устроят тебе темную, не поможет тогда железка, — отмахнулся от него Мамат. — Да садись ты, не маячь перед глазами! Нам есть еще о чем подумать. Кто из вас, панове, имеет чего сказать? Кому дать слово?

— «Кому дать слово? Кому дать слово?» — Это Каша передразнил Мамата, рассеянно наблюдая, как Бычара снова усаживается на свою стопу кирпичей. — Тебе, вижу, не терпится атаманствовать. Да стяг тебе в руки, распоряжайся! Только я так смекаю, что нам стоит как можно скорее присоединиться к какому-нибудь отряду, к немцам, к ляхам или к тем же запорожцам. Сейчас многие воители примутся догонять войско царевича, и вместе будет безопаснее. Да и знать нас в дороге будут по чужому начальнику, а ты уж атаманствуй над нами, коли желаешь.

— Спасибо за позволение, — сверкнул глазами на него Мамат. — Только атамана мы выберем по всем правилам, как только обо всем договоримся и проголосуем, бежать нам или оставаться. А бежать, я думаю, таки придется. Для Бычары это единственное спасение, а я Рувиму, ростовщику проклятому, крепко задолжал…

— Я тоже, — ухмыльнулся Лезга. — Придется Рувимчику подождать — зато проценты какие нарастут, уписаться можно! Ох, еще подергает себя христопродавец за седые пейсы!

— Договоримся, я сказал. Кто стоит ночью на карауле у Луцкой брамы, ведь ты, Лезга? Через эти ворота и уедем, а там круг сделаем. А ты, Скрипка, станешь у Новой башни, где мне приказано караулить, и скажешь утром сотнику, что я тебя попросил замениться…

— Спасибо, атаман, — поклонился молодой казак. — Вечно за тебя буду Бога молить. А что знал о вашем побеге, никому и словом не обмолвлюсь.

Каша крякнул значительно. Потом обвел товарищей долгим взглядом.

— Поступим хитрее. Ты, друг Скрипка, сотнику про нас ничего не говори, но через пару дней пусти слушок, будто мы сбежали на Запорожье, в Сечь.

— Вижу я, товарищи, что вы все крепко обмозговали, — прогудел Бычара. — Тогда зачем же нам уходить тихо, хвосты поджавши? Из кладовой княжеской возьмем не только одежку, но и чего поценнее, врагам своим, тому же вылупку Горчаку, подпустим красного петуха! А пана сотника я вот этими своими руками повешу на воротах. Он ведь, подлюка, к ночи и лыка вязать не будет.

Каша переглянулся с Маматом и запищал:

— Вот тогда-то князь и пустит за нами погоню! Обязательно! Того же пана Маршалка пошлет и накажет вернуть нас живыми или мертвыми! А из-за дюжины одежек, ну из-за какого-никакого там припаса на пятерых, из-за этих наших кляч его сиятельство заводиться не станет и, очень на то надеюсь, решит, что гнаться за нами себе дороже обойдется.

Мамат добавил деловито:

— Правильно. И по землям Киевского воеводства проедем тихонько. Зато за московской границей — вот где разгуляемся! Там ведь такая же неразбериха пойдет, как у нас было в казацкую войну, когда казаки кивали на ляхов, ляхи на казаков, а лихие ребята и повеселились, и обогатились сказочно.

— А я еще насчет пана сотника хочу сказать, если мне позволит панство, — похоже, Каша решил оставить за собою последнее слово. — Никак нельзя нам его вешать на воротах. Потому как может сделаться упырем, оживет и поедет за нами. Не успокоится тогда, пока не высосет кровь из нас всех. А что у пана сотника в роду имелись упыри, он сам под пьяную лавочку рассказывал.


Краков, столица Речи Посполитой

1 октября 1604 года

Преданно поедая глазами отца Клавдия Рангони, нунция апостольского престола в Кракове, его собеседник, замухрышка-иезуит лет тридцати, думал о том, что братьям-бенедиктинцам всегда недоставало понимания божественной гармонии и соразмерности, да какой там еще гармонии — просто хорошего вкуса. Ведь черная ряса и грубые, на босу ногу, сандалии католического вельможи весьма нелепо смотрятся не только под его обрюзгшим лицом античного сенатора, но и на фоне кричащей роскоши кабинета.

— Да ты, я вижу, не слушаешь меня, брат Игнаций, — поднял брови отец Рангони.

— Разве мог я себе позволить не внимать тебе, господин пречестный отец? — встрепенувшись, ответил иезуит тоже по-латыни. — Ты говорил о том, что моя миссия весьма опасна, и я пытался уразуметь глубинный смысл твоих мудрых слов.

— Довольно льстить! — прикрикнул нунций. — Только мое время лестью отнимаешь! Главная опасность для тебя вот какая. Знай, что в Московии особым царским указом въезд монахов твоего ордена запрещен. Нарушив указ, ты попадаешь в большую беду, потому что в этой варварской стране иностранцы, находящиеся на ее земле, оказываются в полной власти туземного тирана. Они столь же бесправны, сколь и московиты. Исключение сделано только для членов посольств… Кстати, я предпочел бы, чтобы ты называл меня «падре».

— Я понял… Я понял, падре.

— Поэтому вот это мое послание, — и падре Рангони поднял за край со стола и вернул на место неказистый пакетик. Без надписей, он был заклеен со всех сторон, а не запечатан, как положено, красным воском, — для тебя самого лучше всего было бы передать московскому царевичу Деметриусу еще до того, как он пересечет границу Московского государства. Это для тебя было бы безопаснее, для тебя лично. Для матери же нашей католической церкви предпочтительнее, чтобы ты передал мое послание уже на земле Московии, где-нибудь, по крайней мере, за Тчерниго… да, за городом Чернигово, к сожалению отвоеванном московитами у Речи Посполитой.

— Прошу пояснить, падре. Впрочем, я выполню приказ и без пояснений.

— Разумно. Объяснение коренится в содержании послания. Кстати, внутри пакета свиток с моей личной печатью, как следует. Я же говорил о внутреннем содержании. От имени матери нашей католической церкви я напоминаю так называемому царевичу, что он сам, по доброй воле и внутреннему убеждению, перешел в ее лоно и обязался обратить в единственную канонически правильную христианскую веру своих подданных. Для чего я ему об этом напоминаю? Ибо убежден, что он, оказавшись в Московии и добившись в этой варварской стране первых военных успехов (дай-то ему Бог!), попробует скрыть от подданных свое обращение в католическую веру и не будет спешить с исполнением данных понтифику обещаний. Вот тогда-то и полезно ему будет получить мое предостережение на сей случай, этакий отрезвляющий кувшин холодной воды на его хитроватую славянскую голову.

— Я понял, падре. Позволено ли мне будет задать вопрос?

— Да. У тебя есть еще несколько минут.

— Было сказано: «так называемому царевичу…» Считает ли мать наша католическая церковь этого человека настоящим царевичем Деметриусом?

— Вероятность такого чуда ничтожно мала. Поэтому мы считаем его самозванцем. Однако ты должен обращаться к нему как будто видишь перед собою подлинного, капризом судьбы спасенного московского царевича. Да будь он хоть и трижды самозванец! Мы не должны упустить самой малой возможности для обращения диких московитов, а не удастся — то для военного завоевания их католической Речью Посполитой.

— А кто он тогда на самом деле, падре? Веры какой, это понятно… А вот какому он принадлежит народу, сей искатель приключений?

Нунций помолчал. В свое время подобные вопросы очень интересовали его самого, а для этого фанатика они, быть может, жизненно важны. Почему же не поделиться сведениями и предположениями? Это будет по-христиански.

— Я наводил справки, также самолично к молодчику прислушивался и присматривался. Хорошо говорит по-польски, знает латынь, хоть и скрывает это перед соотечественниками. Однако лучше всего говорит по-русински, при этом, как мне говорили, именно на диалекте московитов. Черноволос, скулы славянские или татарские, глаза черные, раскосые. Московит, конечно. Хотя для московита слишком быстро соображает, пожалуй.

— А не еврей? — Тусклые глазки иезуита-заморыша загорелись.

— Откуда такому взяться? В Московии нет евреев. Когда мнимый отец нашего «царевича», великий князь Иоаннус Базилиис, захватывал города в Ливонии, он первым делом топил тамошних евреев или спускал их под лед. Смотря по сезону.

Иезуит выпучил глаза. Перевел дух и спросил, снова позабыв прибавить «падре»:

— Что я должен делать, вручив послание?

— Ты должен сделать все для того, чтобы остаться в его свите и участвовать в походе на Москву. Впрочем, если с этой частью задания ты не справишься, никто не станет тебя осуждать — и я первый.

— Благодарю вас, падре.

— Это еще не все. Я обратился лично к генералу твоего ордена и попросил срочно найти кандидата для этого поручения. Сделанный им выбор был обусловлен, в первую очередь, тем, что ты в совершенстве владеешь польским языком и понимаешь речь московитов. Однако падре Аквавива поделился со мною имеющимися в его распоряжении сведениями о твоих недостатках. Я не считаю их серьезными только потому, быть может, что наш устав не столь суров. Скажем, твое честолюбие мне только на руку. А твое пристрастие к дурацкой идее о нынешнем существовании преадамитов, которую пытался распространять твой бывший патрон падре Пистоний, меня даже позабавило. Я только хотел бы тебя остеречь, сын мой.

— Слушаю с огромной благодарностью, падре.

— Ты должен четко осознать, что нас и московитов разделяют десятки веков, в Европе Богом отведенных на христианизацию населения, а в Московии — на дрессировку медведей. Московиту посему более понятен и близок был бы краснокожий туземец из Вест-Индии, нежели ты. Если обычного европейца можно назвать христианином с глубоко припрятанными остатками язычества, то московит — это всегда язычник, чуть облагороженный этой их схизмой, которую они невежественно называют православием. Европеец боится всяких там троллей, плодов своего легковерного воображения (именно так обстоят дела, запомни!), а московит им поклоняется, старается ужиться с ними. Если когда-нибудь выйдет из печати русская демонология, в ней будут содержаться удивительные открытия! Знаешь ли ты, что у московитов есть предрассудок, согласно которому мертвец может вставать из гроба и посещать семью, стараясь ей чем-нибудь помочь? И они таких живых мертвецов почти не боятся…

— Да, сие удивительно, падре.

— Поэтому будь острожен, сын мой, с этими их предрассудками, старайся не оскорбить московитов в их дикарских верованиях. Да, кажется, все. До Киева тебя довезет в своем обозе пан Яков Потоцкий, воевода брацлавский (я уже договорился), а там…

— А там доберусь как-нибудь, падре, — осмелился подсказать церковному вельможе монашек-замухрышка. — Нам, иезуитам, не привыкать путешествовать питаясь подаянием.

— Пан Потоцкий выедет на рассвете из своего поместья в Потоках, под Краковом. Ты знаешь, где это?

Наконец, падре Рангони вручил монашку пакет с посланием и отпустил его. Попрощавшись, иезуит пятился до самой двери, так что нунций успел даже предположить, что у него на заднице совершенно уж неприличная дыра, которую бедняга не успел зашить перед аудиенцией. Ан нет, вот и спина, обтянутая темной долгополой хламидой, мелькнула за панелью замечательной, резного дуба, двери. Нет дыры на заду у монашка! Демонстрировал, стало быть, крайнее почтение. Дурак, что ли? Нет, не дурак. На языке Горация изъясняется вполне прилично — но чем ему поможет латынь в дикой Московии?

Если иезуиты сами рвутся расчищать грязные дыры мироустройства, Бог им в помощь. Нунций вздохнул, устроился в своем мягком кресле поудобнее и постарался выбросить коадъютора ордена Иисуса, ничтожного Игнация, из головы.


Киево-Печерская лавра

9 октября 1604 года

Некрасивому юноше, называющему себя царевичем Димитрием, внезапно захотелось наружу, на свежий воздух. Ибо едва ли не кожей и уж точно тонкой материей в ушах ощутил он, как давят на него десятки саженей земли, нависающие над узкой рукотворной пещерой. Пусть, как объяснил ему отец Лазарь, киево-печерский келарь, Бог создал Печерскую гору из почвы светлой, легкой и твердой, в которой копать не трудно, тем более если помолиться сперва святым отцам Антонию и Феодосию, а подпорок, как, например, в силезских подземных рудниках, тут вовсе не требуется. Пусть нечего здесь бояться — душа его стремилась на волю, под скудное октябрьское солнышко.

А тут еще вой. Ухающий, содрогающийся какой-то и с каждым мгновением все большую наводящий тоску. Не то волчий, не то собачий, а если собачий, то не ученая ли собака воет? Рассказывали ведь ему про собаку, умевшую протявкать несколько слов по-немецки. И в этом вое человеческое слышится — когда «Не виновен!», когда «Помоги!».

Невысокий юноша остановился. Шедший вслед за ним доверенный его слуга Мишка Молчанов ткнулся в спину своего государя и едва не сбил у него с головы (подбородком, наверное) роскошный бархатный берет, последний модный писк столичного Кракова. Проводник, келарь отец Лазарь, тоже остановился, однако повернулся к знатному гостю не сразу. А тогда открылась и свеча, ранее заслоненная его широкой черной спиной. Сразу посветлело.