Я отворачиваюсь от Скотта — с некоторыми людьми бессмысленно спорить — и обращаюсь к профилю топориком. Ему, похоже, оскорбительно, что моя женская натура готова вновь предстать перед лицом подобного ужаса. Но что-то во мне категорически протестует против его уверенности, будто он, и только он, способен сделать правильный вывод. А может, я просто не желаю, чтобы мне указывали. Я говорю, что смогу показать им, если в хижине с тех пор что-то трогали, и с этим не поспоришь, да и не тащить же им меня по тропе, чтобы запереть в моем собственном доме.

На дворе погожий осенний денек, но, когда Нокс отворяет дверь, оттуда слегка тянет гнилью. Прежде я этого не заметила. Нокс, дыша ртом, подходит к Жаме и берет его за руку — я вижу, как он колеблется, сомневаясь, в каком месте тронуть тело, — после чего провозглашает, что труп совершенно остыл. Мужчины тихо, почти шепотом, перебрасываются фразами. Ясное дело — соблюдают приличия. Скотт извлекает блокнот и записывает за Ноксом, сообщающим положение тела, температуру печки, расстановку предметов в комнате. Потом Нокс стоит некоторое время без дела, но по-прежнему старается выглядеть целеустремленным — я с интересом наблюдаю за этим анатомическим казусом. На пыльном полу видны затертые следы, но никаких подозрительных предметов и никакого оружия. Вообще никаких улик, кроме этой ужасной круглой раны на голове Жаме. Должно быть, какой-то индейский головорез, говорит Нокс. Скотт соглашается: никакой белый не опустится до подобного варварства. Я вспоминаю опухшее черно-синее лицо его жены прошлой зимой, когда она утверждала, будто поскользнулась на льду, хотя все знали правду. Мужчины поднимаются в другую комнату. Я понимаю, где они ходят, по скрипу половиц и пыли, летящей между досками и клубящейся на свету. Она оседает на труп Жаме, мягко, будто снежные хлопья, падает ему на щеку. Пылинки ложатся на его открытые глаза, это невыносимо, но я не могу оторвать от них взгляд. Мне хочется смахнуть пылинки, крикнуть, чтобы наверху прекратили топать, но я не делаю ничего. Я не могу заставить себя до него дотронуться.

— Здесь несколько дней никого не было — пыль совершенно нетронута, — заявляет Нокс, спустившись ко мне и отряхивая носовым платком брюки.

Сверху он принес чистую простыню и принялся трясти ее, подняв еще больше пыли, вихрящейся по комнате, словно залитый солнцем пчелиный рой. Он накрывает простыней лежащее на кровати тело.

— Чтобы мухи не налетели, — самодовольно объясняет он, хотя любому дураку ясно, что это не поможет.

Решено, что нам — или, вернее, им — здесь больше делать нечего. Выйдя из хижины, Нокс куском проволоки и каплей сургуча запечатывает дверь. Не хочется признавать, но эта деталь производит на меня впечатление.

~~~

Когда наступают холода возраст напоминает о себе Эндрю Ноксу. Уже несколько лет каждую осень у него начинают болеть суставы и болят так всю зиму, независимо от того, сколько фланели и шерсти он на них намотает. Ему приходится ходить с осторожностью, приспосабливаясь к боли в бедрах. С каждой осенью страдания начинаются чуть раньше.

Но сегодня утомлена и вся его душа. Он говорит себе, что все это вполне объяснимо — такое страшное событие, как убийство, способно потрясти любого. Но здесь нечто большее. В истории двух деревень еще никого не убивали. Мы приехали сюда, чтобы скрыться от всего этого, думает он: покинув города, мы рассчитывали, что такое осталось позади. Да еще загадочность столь… зверского, варварского убийства, какие возможны разве что в южных штатах. Конечно, за прошедшие годы несколько человек умерли от старости, лихорадки или несчастных случаев, не говоря о тех бедных девочках… Но никто не был убит, беззащитный, босой. Нокса обескураживает тот факт, что на жертве не было башмаков.

После обеда он, изо всех сил стараясь не потерять терпения, читает заметки Скотта: «Печь в три фута высотой и один фут восемь дюймов глубиной, чуть теплая на ощупь». Он полагает, что это может быть важно. Если в момент смерти огонь пылал в полную силу, печь остывала бы тридцать шесть часов. Таким образом, убийство могло произойти накануне. Если только очаг уже не остывал, когда Жаме встретил свою судьбу, в таком случае смерть могла наступить этой ночью. Но нельзя исключить, что все произошло и предыдущей ночью. Они не слишком преуспели в своих сегодняшних поисках. Не обнаружилось ни явных следов борьбы, ни крови, кроме как на постели, где на француза, должно быть, и напали. Они гадали, была ли обыскана хижина, но Жаме настолько бессистемно разбрасывал свои вещи — обычное для него дело, если верить миссис Росс, — что не вдруг и поймешь. Скотт настаивал на том, что душегуб был туземцем: белый, мол, на подобное варварство неспособен. Нокс в этом вовсе не уверен. Несколько лет назад его вызвали на ферму близ Коппермайна после чрезвычайно прискорбного происшествия. В некоторых общинах существует обычай ритуального унижения жениха во время брачной ночи. Эту забаву называют «кошачий концерт» и устраивают, чтобы выразить неодобрение, когда, скажем, старик обручается с женщиной куда моложе себя. В данном случае престарелого жениха вымазали дегтем, обваляли в перьях и за ноги повесили на дерево у его собственного дома, пока местная молодежь расхаживала в масках, стуча в котелки и дуя в свистки.

Шалость. Молодежь развлекается.

Но тот человек умер. Нокс знал по крайней мере одного из парней, несомненно замешанного в этом деле, но никто, несмотря на их раскаяние, не заговорил. Шалость вышла боком? Скотт не видел залитого дегтем лица мужчины; не видел веревок, глубоко впившихся в раздувшиеся лодыжки. Эндрю Нокс не готов освободить от подозрений всю расу на том основании, что ей несвойственна такая жестокость.

Он прислушивается к звукам за окном. За стенами его дома могут таиться зло и насилие. Возможно, это такая хитрость: снять скальп, чтобы подозрение пало на тех, у кого другой цвет кожи. Господи, только не житель Колфилда. Но какой мотив скрывается за этой смертью? Уж конечно не ограбление: что можно взять у Жаме? А вдруг он припрятал тайник с сокровищами? Или у него были враги — возможно, неоплаченный долг?

Он вздыхает, раздосадованный собственными мыслями. Он был так уверен, что, осмотрев хижину, обнаружит улики, если не разгадку, но теперь уверенности поубавилось. Особенно уязвляет его тщеславие то, что он не сумел прочитать следы на глазах у миссис Росс — вздорной бабы, рядом с которой он всегда чувствует себя неловко. Ее сардонический взгляд никогда не смягчается, даже когда она описывает свое ужасное открытие, даже столкнувшись с ним вторично. В городке ее не слишком-то любят, потому что вечно кажется, будто она смотрит на всех свысока, хотя, по общему мнению (и до него самого доносились некоторые довольно-таки жуткие слухи), кичиться ей нечем. Тем не менее, когда глядишь на нее, некоторые из тех зловещих историй кажутся совершенно невероятными: держит она себя прямо по-королевски, и лицо у нее вполне привлекательное, хотя ее колючие манеры вряд ли совместимы с истинной красотой. Он ощущал ее взгляд, когда подошел выяснить, насколько остыл труп. Он едва сдерживал дрожь в руке — казалось, не найти на теле места, не залитого кровью. Он глубоко вздохнул (отчего его только затошнило) и коснулся пальцами запястья мертвеца.

Кожа была холодной, однако ощущалась человеческой, нормальной — как его собственная. Он старался отвести глаза от ужасной раны, но их, словно мух, так и тянуло обратно. Глаза Жаме смотрели прямо на него, и Ноксу подумалось, что он стоит на том месте, где стоял убийца. Жаме не спал, когда пришел конец. Нокс чувствовал, что должен закрыть покойнику глаза, но знал, что не в состоянии сделать это. Чуть погодя он принес сверху простыню и накрыл тело. Кровь высохла и не пачкается, сказал он — как будто это имело какое-то значение. Он попытался скрыть смущение очередным практическим замечанием, ненавидя при этом деланую бодрость в собственном голосе. По крайней мере, завтра это перестанет быть его исключительной ответственностью — приедут люди из Компании и, возможно, разберутся, что здесь случилось. Возможно, что-то вдруг станет очевидным, кто-то что-нибудь обнаружит, и к вечеру все прояснится.

И с такой иллюзорной надеждой Нокс аккуратно складывает бумаги в стопку и задувает лампу.

~~~

Уже за полночь, а я сижу с зажженной лампой и книгой, которую не могу читать, в ожидании шагов, чтобы открыть дверь и впустить в кухню холодный воздух. Вдруг я ловлю себя на мысли, что опять думаю о тех бедных девочках. Эту историю в Дав-Ривер и Колфилде знает каждый, а тем, кто приехал позже, ее излагают со всеми подробностями и, расположившись у очага зимними вечерами, повторяют снова и снова с незначительными изменениями. Как и все лучшие истории, это трагедия.

Сетоны были почтенной семьей из Сен-Пьер-ла-Рош. Чарльз Сетон был доктором, а его жена Мария недавно эмигрировала из Шотландии. Две дочери были их гордостью и счастьем (так они говорили, хотя разве с детьми бывает иначе?). Тихим сентябрьским днем Эми, которой было пятнадцать, и тринадцатилетняя Ева отправились по ягоды с подружкой по имени Кэти Слоун. На берегу озера они собирались устроить пикник. Дорогу они знали, все три не раз бывали в кустистых перелесках, были прекрасно знакомы с их опасностями и уважали тамошние законы: никогда не сходи с тропы, никогда не оставайся после заката. Кэти была чрезвычайно хорошенькой, прямо-таки славилась в городке своей внешностью. Эту деталь всегда добавляли, словно бы она делала случившееся еще более трагичным, хотя лично я не вижу в ней особого значения.

В девять часов утра девочки отправились из дому с корзинкой еды и питья. В четыре они должны были вернуться, но не вернулись. Родители прождали их еще час, а затем оба отца отправились на поиски. Они обследовали тропу, то и дело окликая дочерей, и наконец вышли к озеру и до самой темени искали и кричали, но и малейшего следа не обнаружили. Тогда они двинулись в обратный путь, надеясь, что дочери вышли к дому другой дорогой, но девочек дома не оказалось.


Были развернуты серьезные поиски, все в городке вызвались помогать. Миссис Сетон лежала в обмороке. Вечером второго дня Кэти Слоун вернулась в Сен-Пьер. Она была обессилена, в перепачканной одежде. На ней не было куртки и одной туфли, но в руке она держала корзинку для еды, набитую (гротескная деталь и, вполне возможно, вымышленная) листьями. Поисковики удвоили усилия, но не обнаружили абсолютно ничего. Ни туфли, ни клочка одежды, ни даже отпечатка ступни. Словно земля разверзлась и поглотила девочек.

Кэти Слоун уложили в постель, хотя спорный вопрос, была ли она действительно больна. Она сказала, что почти сразу после ухода из дома вроде как поспорила с Евой и плелась позади, пока остальные не скрылись из виду. Она пошла к озеру и принялась звать их, решив, будто они спрятались нарочно. Потом заблудилась в лесу и не смогла отыскать тропинку. Больше она сестер Сетон не видела. Горожане продолжали поиски, отправив делегации в близлежащие индейские деревни, ибо подозрения пали на индейцев так же естественно, как дождь падает на землю. Однако те не только клялись в своей невиновности на Библии, не нашлось также ни малейшего следа похищения. Сетоны искали все дальше и дальше. Чарльз Сетон нанял людей, помогавших ему в поисках, в том числе индейского следопыта, а после смерти миссис Сетон, у которой, вероятно, не выдержало сердце, еще профессионального сыщика из Штатов. Сыщик объехал все индейские общины Верхней Канады и дальше, но ничего не нашел.

Месяцы выстроились в годы. Дожив до пятидесяти двух, Сетон скончался, измученный, без гроша в кармане и не в себе. Кэти Слоун так и не вернула былую красоту; она казалась тупой и бестолковой — или всегда была такой? Никто уже и вспомнить не мог. История об этом происшествии распространялась все дальше и шире, пока не превратилась в легенду, которую школьники рассказывали друг другу с массой противоречий, измышленных их усталыми матерями, дабы отвратить своих чад от скитаний. Рождались все более и более дикие теории относительно того, что случилось с двумя девочками; люди писали из самых разных мест, утверждая, будто видели их, или женились на них, или сами были ими, но ни одно утверждение не было мало-мальски обосновано. И ни одно объяснение так и не смогло заполнить пустоту, оставленную исчезновением Эми и Евы Сетон.

Все это случилось пятнадцать лет назад или даже раньше. Сетоны оба мертвы; сперва от горя умерла мать, затем отец, разоренный и опустошенный своими бесконечными поисками. Но история девочек осталась с нами, потому что сестра миссис Сетон вышла замуж за мистера Нокса, вот почему мы виновато замолчали, когда в тот день она вошла в лавку. Я с ней не слишком хорошо знакома, но знаю, что об этом она никогда не говорит. Вероятно, зимними вечерами у очага она находит другие темы для разговора.


Люди исчезают. Я стараюсь не предполагать худшего, но сейчас меня преследуют самые зловещие теории исчезновения девочек. Муж уже спит. Волнует его что-то или он спокоен — я давным-давно не могу сказать, что у него на душе. Наверное, такова природа брака, или, возможно, это просто показывает, что я не слишком в нем преуспела. Похоже, моя соседка Энн Притти склоняется в сторону последнего; у нее есть тысяча способов намекнуть, что я недостаточно прилежна в выполнении своих супружеских обязанностей — если подумать, поразительное мастерство для женщины столь неискушенной. Отсутствие у меня собственных живых детей она полагает признаком небрежения иммигрантским долгом, по всей видимости заключающимся в том, чтобы вырастить рабочую силу, достаточную, дабы содержать ферму без привлечения наемной помощи. Вполне обычная реакция в столь обширной и безлюдной стране. Иногда я думаю, что поселенцы так героически плодятся, испуганно отзываясь на размеры и пустоту этой земли, как будто надеются заполнить ее своим потомством. Или они боятся, что единственный ребенок запросто может ускользнуть, а потому всегда нужно иметь про запас. Может, они и правы.

Когда за полдень я пришла домой, Ангус уже вернулся. Я рассказала ему о смерти Жаме, и он долго изучал свою трубку, как делал всегда, глубоко погружаясь в собственные мысли. Я чуть не плакала, хотя не была слишком близко знакома с Жаме. Ангус знал его лучше, время от времени они вместе охотились. Но я не могла прочесть, что у него на душе. Потом мы сидели на кухне, на наших обычных местах, и молча ели. Между нами, на южной стороне стола, еще один прибор. Мы не говорим об этом.


Много лет назад мой муж уехал на восток. Три недели спустя он прислал телеграмму, в которой сообщал, что надеется вернуться в воскресенье. Мы четыре года ни одной ночи врозь не проводили, и я с нетерпением ждала его возвращения. Услышав громыханье колес на дороге, я бросилась ему навстречу и удивилась, обнаружив в повозке двоих. Когда повозка подъехала, я увидела ребенка лет пяти, девочку. Ангус остановил пони, и с выскакивающим из груди сердцем я кинулась к ним. Девочка спала, длинные ресницы покоились на болезненно-землистых скулах. У нее были черные волосы. Брови тоже черные. Сквозь веки проступали фиолетовые венки. А я слова не могла вымолвить. Я просто смотрела.

— Они были у Французских сестер. Их родители умерли от мора. Я услышал об этом и поехал в монастырь. Там были все эти дети. Я хотел взять ребенка соответствующего возраста, но… — Он умолк; год назад у нас умерла дочь. — Она была самой красивой. — Он сделал глубокий вдох. — Мы можем назвать ее Оливией. Не знаю, хочешь ли ты, или…

Я обняла его за шею и вдруг ощутила, что все лицо у меня мокрое. Он сжал меня в объятиях, а потом девочка открыла глаза.

— Меня зовут Франсес, — произнесла она с заметным ирландским акцентом. В глазах у нее застыла тревога.

— Привет, Франсес, — робко сказала я. Что, если мы ей не понравимся?

— Ты будешь моей мамой? — спросила она.

Я кивнула, чувствуя, как зарделись мои щеки. После этого она успокоилась. Мы вошли в дом, и я приготовила лучший обед из того, что было, — сиг с овощами и чай с кучей сахара, правда, она почти не ела, а на рыбу смотрела, словно сомневалась, что это такое. Она больше ничего не говорила, ее темно-синие глаза перебегали от меня к мужу. Она была совершенно измучена. Я взяла ее на руки и отнесла наверх. Я вся дрожала, ощущая это горячее безвольное тельце. Пальцами я ощущала ее косточки, и они казались совсем хрупкими. От нее исходил затхлый запах, словно в непроветренной комнате. Она уже почти спала, так что я сама сняла с нее платье, башмаки и носочки и подоткнула одеяло. Я смотрела, как она вздрагивает во сне.

Родители Франсес приплыли к Бель-Иль на борту пакетбота «Сара». Третий класс был набит ирландцами из графства Мейо, все еще страдавшими после Великого картофельного голода. Подобно тем, кто попадается на уловку, давно вышедшую из моды, они заболели сыпным тифом, когда самая страшная эпидемия уже пошла на убыль. Около сотни мужчин, женщин и детей умерли на том корабле, затонувшем на обратном пути в Ливерпуль. Несколько детей осиротели и были помещены в женскую обитель до тех пор, пока не смогут обрести свой дом.

Войдя на следующее утро в гостевую спальню, я обнаружила все еще спящую Франсес, хотя, когда я осторожно тронула ее плечо, мне показалось, что она притворяется. Испугалась, понятно; возможно, она слышала ужасные истории о канадских фермерах и думает, что мы собираемся сделать из нее рабыню. Улыбаясь, я взяла ее за руку и повела вниз, где уже приготовила перед печкой лохань с горячей водой. Не отрывая глаз от пола, она подняла руки, чтобы я сняла с нее длинную юбку.

Я выбежала из дома в поисках Ангуса, который за углом дома рубил дрова.

— Ангус, — зашипела я, кипя от злости и одновременно чувствуя себя полной дурой.

Он повернулся с топором в руке и нахмурился, озадаченный:

— Что-то не так? С ней все в порядке?

В ответ на первый вопрос я покачала головой. Мне вдруг показалось, что он знал, но я тут же отбросила эту мысль. Кивнув мне, он снова повернулся к колоде; топор опустился; аккуратные половинки полетели в дровяную корзину.

— Ангус, ты привез мальчика.

Он отложил топор. Он не знал. Мы вернулись в дом, где мальчик, сидя в лохани, безмятежно играл с мылом, пропуская его между пальцами. У него были большие настороженные глаза. Он не удивился, увидев нас, пристально его разглядывающих.

— Вы хотите отдать меня обратно? — спросил он.

— Нет, конечно нет.

Я опустилась рядом с ним на колени и взяла у него из рук мыло. Лопатки на его тощей спине выпирали, словно обрубки крыльев.

— Позволь мне.

Я взяла мыло и стала мыть его, дабы руки лучше слов объяснили, что не произошло ничего страшного; Ангус, хлопнув дверью, вернулся к поленнице.

Для Фрэнсиса, казалось, было вполне в порядке вещей то, что он прибыл к нам, одетый как девочка. Мы часами гадали о мотивах Французских сестер — они что, думали, будто девочку пристроить легче, чем мальчика? Однако среди сирот были и мальчики. Или они просто не заметили, ослепленные красотой его лица, и облачили в то, что наиболее ее подчеркивало? От самого Фрэнсиса не последовало ни объяснений, ни сопротивления, когда я сшила ему несколько пар штанов и рубашек, а также обрезала его длинные волосы.