Штакета повязали в этот же день и доставили в Москву специальным самолетом. О том, как его задерживали, ходили целые легенды. Говорили, что был оцеплен весь район, а отряд спецназначения влетел к нему на канатах в окно. «Как в ГэТэА», — рассказывали пацаны на районе.

После суда, на котором нашего джигита защищал недешевый адвокат из области, Ролан тоже не задержался в городе. Оказалось, что за пару месяцев до событий он стал оформлять себе путешествие по ворк-эн-тревел. Как он прошел консула, как сдал экзамен на знание языка, как собрал все необходимые документы — загадка. Вся эта история с прикрытием лавочки никак не повлияла на его затею, вроде как даже наоборот, дала необходимый импульс.

В Штаты он улетел в начале июня. Однокурсники, которые полетели с ним, рассказывают, что он вообще не работал, сразу же пропал, а появлялся только на пляже, да и то редко — либо с похмелья, либо накуренный, либо и то и другое и исключительно в обществе шпаны негроидной расы. Когда группе студентов пришла пора улетать назад, его ожидаемо не нашли.

«Ебаные дали», — говорил он про чужие страны. В тот вечер, пока мы вели мятый «Запорожец» по гаражам, он что-то рассуждал про вооруженный конфликт в Южной Осетии и постоянно говорил это: «Ебаные дали». По его рассуждениям выходило, что одни «ебаные дали» напали на другие «ебаные дали» — вот и вся геополитика.

Последние прилетевшие про него сведения были примерно такие. Сначала он открыл свою фирму — устраивал домашние и офисные переезды, неплохо поднялся, снял офис в деловой части города. Он даже нашел себе упитанную американку и, видимо, готовился к получению грин-карты, потому что весь его профиль в известной американской соцсети был залеплен однообразными романтическими селфи с ней: нехитрая такая имитация высоких чувств. Но потом им заинтересовалась тамошняя миграционная служба. Пока его готовили к депортации, он сидел в тюрьме. Там связь с ним и оборвалась — кто-то говорил, что он сломал челюсть какому-то монголу. Тот пел ему «чебурашка-дружочек» каждый вечер, и вот однажды Ролан не выдержал.

Где он был и куда сгинул? Затерялся где-то в «ебаных далях». Может быть, его убили в американской тюрьме. Без стыда, гордо и по-своему феерично — думается мне, что если он умирал, то именно так. Десятки, сотни тощих, безусых монголов, поющих «чебурашка-дружочек, что ж ты сел в уголочек», налетали на него — армянского богатыря, родом из маленького южноуральского городка, — и он беспощадно швырял одного за другим об стены и пол, но орда все наступала. И он отбивался до последнего. Уже в предсмертных судорогах, прежде чем испустить последний вздох, извиваясь от жутких болей на тюремном полу, он сломал позвоночник еще двум потомкам Чингисхана.

Через какое-то время после пропажи Ролана его маман продала дом, перепелок и пропала из города. Вероятно, она вышла замуж и уехала — эта немолодая женщина была весьма хороша собой. Но я думаю, дело в другом. Не зря в последний раз ее видели выходящей с вечерних курсов английского языка.

Проще говоря: Ролан делал все, что хотел. Глупо, наверное, и выводить закон Вселенной из жизни гопника-армянина. И не то чтобы он для меня «герой», но определенно — «нашего времени». В том смысле, что срать он хотел на все условности: наличие законов, границ государств, морального долга. На инертность этого времени в том числе.

Он был и остается здесь и сейчас. А я, сколько себя помню, всегда рос в вечном ощущении, что «лучшее, конечно, позади». Мне внушали это с рождения и будто даже ставили в вину. Еще из своей детской коляски я смотрел, как первое десятилетие постсоветской России несется по улицам, поедая все, что осталось от прошлого. Если кто-то задумает экскурсию по моему родному городу, то каждый рассказ будет начинаться с фразы «а вот тут раньше было». Не есть, не будет, а было. Скорбная ностальгия возведена в мазохистский принцип — это доминирующая, фоновая эмоция всех, кто хотя бы месяцем своей жизни застал неведомое лучшее прошлое.

Я называю это «объедки времени». Все, что не доедено лангольерами, старательно оплакивается. И выигрывает в этой мазохистской игре тот, кто больше других проебал.

В Вечном возвращении нет ни капли ужаса, это было бы спасением для меня: ведь если есть Вечное возвращение, снова были бы эпохи, о которых я читал и грезил. Никакого напряга, если можно было бы вернуться, я бы расслабился. Но нет, у меня есть только объедки времени.

Именно поэтому меня нисколько не волнует, что я родился в тот год, когда стало понятно — Союз полностью развалился, адьос! Я никогда не видел в этом хоть какой-то значимости — именно потому, что на место этих событий может быть поставлено любое другое.

Первый и единственный раз отец дал мне по жопе в августе 91-го, когда по Москве шли танки. Он слушал радио, напряженно вслушивался в эфир, когда я, недавно научившийся ходить, вошел на кухню и стал лопотать. Разнервничавшийся папа шлепнул меня и отправил назад по коридору. Вот и все, что я могу сказать о развале Союза. Все остальное мне не интересно. Ни споры либералов со сталинистами, ни бесконечные «Generation “P”», ни прочие «Все идет по плану», спетые на все мотивы и лады, ни особенно мерзкая ностальгия, — ни о какой из этих вещей я не хочу высказаться.

Просто есть процессы более глобальные. Например, волнует меня больше всего то, что, когда я родился, кто-то из лучших умов планеты сказал, что постмодернизм умер. Незавидная доля — родиться в то время, когда констатировали смерть философского направления, рефлексировавшего над смертью всей культуры человечества. Это что получается, теперь невозможна даже ирония? Если представить постмодерн как пляску на костях культуры, то я не поспел даже на нее.

Вероятно, этой мыслью был охвачен один персонаж, встретившийся мне на днях в магазине. Я зашел в обычный супермаркет и сразу заметил, что спокойствие в райке консюмеризма подорвано. Работники магазина, преимущественно пожилые среднеазиатские женщины с большими лицами, встревоженно смотрели вглубь зала и короткими репликами переговаривались друг с другом. Я вынул наушник и услышал грохот. Скоро мне открылась причина всеобщего беспокойства: в центре помещения, у полок с книгами орудовал парень. Исхудалый вид, потертая, поношенная одежда, футболка с логотипом макарон «Макфа», длинные волосы, прикрепленные к кромке большой лысины, — все это выдавало в нем человека крайне неустроенного. Под его ногами вповалку были разбросаны книги. Парень сам же и сбросил их туда. Он крутил глазами и иногда застывал в нерешительной, неестественной позе, как будто бы ожидая ответа или пытаясь понять, где он. Потом выкрикивал: «А вот так?!», и сбрасывал еще пару книг на пол. Хватая очередную книжонку — в супермаркетах на этих местах расположены дешевые романы с яркими обложками — парень поднимал ее над головой и кричал: «Я спрашиваю, это что, литература? Это? Да это дерьмо! Елейный яд!» С этими словами книга отлетала на пол или в соседнюю полку с памперсами.

Никто к нему не подходил. Узбечки продолжали перемигиваться и тревожно смотреть на буяна. За кассой невозмутимо обслуживала покупателей белесая, бесформенная женщина неопределенных лет. Пенсионерки, слонявшиеся по залу, беспрестанно кудахтали: «Шалый, пьяный».

— Три года! Я полтора года писал, а потом еще полтора года слушал этого мудилу-редактора! Посмотрите, это же говно, а не литература! Тираж? Сколько?

Бедолага не унимался, яростно открывал последнюю страницу романа какой-нибудь серии «Спецназ», выискивал выходные данные и почти шепотом выдыхал в равнодушно-притихшее пространство супермаркета:

— Пять тысяч! Пять! — потом он яростной скороговоркой произносил: — Я договаривался на три! Всего-то на три… Да будет «Спецназ»!

И книга опять летела на пол. Сцена продолжалась максимум минут десять. Я был заворожен этим разрушительным шиваистским экстазом несчастного и не мог сдвинуться с места, просто стоял и сжимал в руках сумки с зубами (вообще-то я спешил). Тяжелые, черные и проворные, будто молодые медведи, охранники молча вошли в двери, большими бесшумными тенями скользнули к парню и легкими движениями скрутили его пополам, а потом и вовсе втопили доходягу в мягкую массу растрепанных книг под ногами. Щелкнули наручники.

— Пять тысяч! Три года! Елейный яд! Что вы смотрите на меня?

Его вытолкали в двери и усадили в машину. На полу лежала большая куча карманных изданий. Этот сумасшедший оставил внушительный беспорядок. Общая атмосфера индифферентной настороженности, быстрота, с которой вся эта сцена закончилась, еще больше удивили меня. Парнишка почти не наделал шума — вокруг него жизнь не замедлилась и не убыстрилась. Чего не хватает ему? Я думаю, системы. Сейчас это выглядит как нервный срыв сломавшегося человека, а ведь могло стать мощным проектом. Я вижу тысячи партизан, живущих под прикрытием в разных уголках страны и вылезающих на свет только для точечных акций. Одетые в футболки с логотипом «Макфа», эти герильи врываются в супермаркеты, торговые центры и переворачивают полки с китчем. Летят в последний полет садовые гномы с лицами умственно отсталых пенсионеров, звенит их керамическое тело, разлетаясь на куски. Репродукции картин Кустодиева острыми углами прошивают коробки с наборами вышивания по цифрам. Самое веселье всегда в книжном, потому что результаты непредсказуемы. Один партизан и Набокова за китч почитает, а другой Коэльо не тронет. Это главное правило акций: что есть китч, определяется спонтанной интуицией. После погрома эти берсерки вкуса хором выкрикивают: «Елейный яд!» и скрываются через черные ходы магазинов, как отважные военные крысы. Никакой политики, никакого пиара и никаких интервью либеральным изданиям, никаких заявок на международные гранты для художников — только действие. Бессмысленное, разрушительное, экстатическое — по нему мы и отличим своих воинов.