Только война. Проблема в том, что нет никакого вражеского войска — есть черная гуща, дьявольская тоска, липкая, как просроченный резиновый клей, как гудрон, который мы в детстве жевали (а я как-то вылепил из такого косулю и подарил ее женщине, наградившей меня первым в жизни поцелуем). Я бы хотел повести отряды смертников против апатии и ангедонии. Я выберу лучших бойцов. Подрывателей: торговцев наркотиками, священников, трикстеров, садомазохистов, повернутых на сексе и оккультизме ублюдков. Авиацию: философов, поэтов, городских сумасшедших всех мастей, пассивных гомосексуалистов. Пехоту: музыкантов, художников-акционистов, очень плохих артистов стендапа, учителей труда. Я выряжу всех в такие же костюмы, как у дадаиста Хуго Балля, — это будет униформа нашего спецназа. Мы будем вырывать у апатии клочки смысла и складывать их в сумки, скатанные из верблюжьего ворса. Елейный яд! Это будет фантастическая мировая война. В нее будут втянуты все страны, все республики, и все будут воевать заодно. Каждому придется стать солдатом. Никто не придет с фронта целым: все лишатся на войне кожи — в новом мире она больше будет не нужна. В великом огне будет гореть эта кожа. А еще у каждого на лбу останутся шрамы: символы всех религий, логотипы всех мировых брендов отпечатаются вечным клеймом. И только когда последний человек, участвовавший в этом сражении, умрет, начнется жизнь следующего поколения, где голос Ницше будет звучать как детская считалочка, а Евангелие станет одним большим граффити в пещере прошлого.
А пока — ежедневные тренировки, учебка. Я один — но я планирую провести агитработу в окрестных городах и убедить население встать на мою сторону. У меня строгая дисциплина. Я хожу в постоянном поиске сообщников. И я радуюсь, когда вижу киллеров повседневности — как тот писатель, — пусть и разбитых жизненными неудачами.
Любое боевое действие начинается с разведработы. Чтобы определиться, где я есть, нужно вспомнить, где я был. И когда, а то история получится обрывочной и скомканной. Начнем с начала. Ровно два года назад. За тысячи километров от этих серых питерских новостроек. Где-то на берегу Мирового Океана Уральского Озера. Поехали.
Нам остались только холодные кухни. Морозило везде: во сне, под горячим душем, после водки. Я проводил круглые сутки на кухне, где безостановочно курил и жег все четыре конфорки сразу. Я вел круговую оборону от холода, наивно полагая, что наша возьмет. Август еще не кончился, но уже наступила осень. «Ах, Осень, для меня ты вечный климат духа, / Былых возлюбленных ладони твой ковер».
Раз в неделю я выбирался за сигаретами. И вот, стоя в очереди, высунувшись из-под козырька палатки, я мимоходом посмотрел в пустое, разудалое небо, финальный красочный аккорд перед бесконечностью межсезонья.
Знакомый «жигуленок», побитый, но живой, ржаво-баклажановый, как синяки на пятый день, поджидал меня возле подъезда. В треугольном оконце машины улыбался сквозь бороду Гера — красавец и здоровяк, «хартбрейкер», как его называли. Он вышел, хлопнул дверью, радостно стукнул меня по спине своей огромной ладонью, без слов пошел к багажнику, согнулся в три погибели и высунулся с трехлитровой банкой, наполненной чем-то маслянистым и диким.
— М-м? — продолжая улыбаться и смачно тянуть папиросу, спросил он.
Я откупорил банку и посмотрел в трехлитровую бездну. Тетрагидроканнабиноловые сливки пахли августовским солнцем, полями, летом, нашим озером, рейвами, мутными туманами, проводами, вечно не спаянными, запутавшимися в рюкзаке, безденежьем, первым альбомом The Doors, похмельями, загаром ее груди.
— Так, м-м, или не? — выплюнув хабарик, повторил Гера.
Я сделал четыре глотка. Гера махнул мне и прыгнул за руль. Позади сидел Дэн — маленький, похожий на Элайджа Вуда сын майора ФСКН, на переднем сиденье улыбалась девушка с глазами, как у дракона, до того они были яркими и опасными. На коленях у нее стоял загадочный предмет — такая большая квадратная доска, на которую было водружено круглое, накрытое льняным полотенцем. Гера протянул им волшебную банку, Дэн и девушка прикоснулись губами к берегу этого моря, и мы двинулись к выезду из города, в темноту. Будто эквалайзер, прыгали справа кромки гор. Очень скоро нам сделалось жарко — я впервые за эту осень почувствовал тепло. Дэн онемело прислонился к окну — луна своим гипнотическим светом что-то шептала ему.
— Там не дороги, а целый лабиринт по лесу. Там, куда мы едем, — вдруг сказал Дэн.
— Ха, — ответил Гера.
— С минотавром, — почему-то произнес я.
Все рассмеялись отчего-то: тонкими, искристыми смехами. Невыразимое подкралось. Сказочное и волшебно-дикое, лунно-прозрачное. Надо бы сказать об этом, произнести его, артикулировать.
— У меня тут есть, — выходя из транса отозвался Денис, вываливая из рюкзака маленький барабан бонго. Как бы проверяя, действительно ли барабаны существуют, он ударил: пару раз в тот, что побольше, и разок в тот, что поменьше. Мы свернули с основной трассы на какой-то придаток. Луна поменяла свое положение, теперь она была прямо перед нами.
— А вы знаете, что маленький барабан традиционно считается мужским, а тот, что побольше — женским? — Дэн легонечко стучал то по одному, то по другому.
Луна ушла налево.
— Во! — громко сказал Гера, потом выкрутил руль и съехал с дороги в кромешность влажного воздуха.
Осень всегда приходила ко мне бабушкой-татаркой. Эти тихие бабушки на национальных праздниках. Они улыбаются золотыми зубами, будто что-то знают, улыбаются много и часто, блестят их черные, хитрые глаза. Стелются золотым, алым и атласно-малахитовым многочисленные юбки, расшитые узорами кафтаны и платки. И звучит песня — на татарском, конечно, — какая-то грустная, где множество гортанных звуков, шипящих, где много неистовых «а» и «э». Еще в середине лета я боялся осени. Боялся ее холодов, боялся, что она заберет меня раз и навсегда, боялся, что эта дикая песня ее станет звучать громче, громче, и вот я уже утону в этих безграничных «а» и «э» под грудой «ш» и «х», без тебя, буду жечь газ и электричество на дне всех зим. Но сейчас бабушка-татарка светится своими юбками в свете луны, блестит глазами. Большими, громадными ягодами смородины светится в свете луны.
Дорога впереди закончилась уже давно. Так же точно могло закончиться все: вдруг могла закончиться осень, могла наступить зима — настоящая, с летящими напролом снежинками размером с человеческую голову, с вихрями — Гера бы гнал свою колымагу. И вот мы оказались бы за пределами всего, что было создано когда-то людьми, одни, без тормозов и планов.
Запах осеннего леса: такой прохладный, тяжелый, переспелый, перегнойный, дождливый, грибной — пробирался отовсюду. Запах плоти, не запах спелых комариных укусов — запах укусов расчесанных, содранных и заново искусанных. Запах опят, подосиновиков, подберезовиков — всего вот этого запах сейчас сочился к нам в двери.
— Ишь че! — прорычал Гера.
Мы, очевидно, встали.
Запах болота. В таких условиях человек и начал свой путь в процессе эволюции от какой-нибудь инфузории-туфельки. Сырость, слякоть, дожди — так выглядит осень. Ты как будто варишься в первичном бульоне, перебираешь жгутиками, набиваешь каждый день свою вакуоль.
Арина стояла в лесу и одной рукой обнимала Дэна: он вжался в нее всем своим худеньким телом. Он посасывал из маленького бутылька воду, как новорожденный теленок льнет к вымени, пытаясь получить то унизительно-малое, что осталось ему от абсолютной безопасности материнской утробы.
— Если меня отвезут отсюда на неотложке, отец убьет. Я ведь почти окончил юрфак! — всхлипывая, мямлил он. — Почти окончил. Ю’р фак!
Я все толкал машину. Первичный бульон разверзся, и «жигуленок» вылетел на дорогу. Гера заглушил мотор, вышел из машины, празднично закурил, почесал бороду и оглядел меня — заляпанного, в сгустках, ошметках леса, почвы, грунта, плаценты, сгнившей листвы.
Тысячи глаз смотрели на то, как мы продолжаем пробираться к центру лабиринта. Рыжими фарами мы резали густоультрафиолетовое пространство бескрайних пространств.
Мы были заворожены тишиной до боли в желудках. Я плыву через Вселенную, и порой планеты налипают мне на лоб. Те, что побольше, будто дробь, впиваются в мою кожу. Мелкие, как песок, попадают в глаза. Сколько их, неосторожных планет, разбилось о мой лоб? Сколько спутников запуталось в моих волосах — сколько Фобосов, Деймосов, Лун. От Млечного Пути засалились волосы, от сил притяжения галактик — наэлектризовались брови. Больнее всего налетать на черные дыры — от маленьких, крошечных сингулярностей остаются ожоги.
Внезапный сноп света заставил Геру нажать на тормоз. Мы все это видели. Оно появилось на небольшом пригорке. В свете золотых огней оно озарялось, ликовало в своей торжественности, благоухало первичным бульоном. Медные рога горели, из огромных ноздрей выплевывалось полымя и дым. Оно всматривалось в нас — громадное чудище, хозяин этого лабиринта. Существо.
— Минотавр, — шепотом произнес Дэн и зачем-то ударил в бонго.
Минотавр двигался, рвал, блевал непереваренными останками загубленных душ. Он проскочил вдоль снопа света и, ломая деревья своими огромными руками в татуировках, скрылся в лесу. Я успел запомнить: минотавр носит на правой руке электронные часы «Монтана».