— Идут.
— Маэль, у них есть хоть полшанса?
Маэль посмотрел на К’рула.
— Малазанская империя создала их из ничего. Первый Меч Дассема, «Мостожоги», а теперь вот Охотники за костями. Что я могу сказать? Они словно родились в другую эру, в потерянный золотой век. Возможно, именно поэтому она и не хочет никаких свидетелей — что бы они ни делали.
— О чем ты?
— Она не хочет, чтобы остальной мир вспомнил, кем они были раньше.
К’рул как будто уставился на огонь. Затем сказал:
— В темных водах не чувствуешь собственных слез.
Ответ Маэля прозвучал горько:
— А почему, по-твоему, я живу тут?
«Если бы не моя преданность делу и полная самоотдача, стоять бы мне со склоненной головой перед судом всего света. Но если меня обвинят в том, что я умнее, чем есть на самом деле — а как такое вообще возможно? — или, боги упасите, в том, что откликаюсь на каждое эхо, стучащее в ночи, как лезвие меча по краю щита, если, иными словами, меня захотят наказать за то, что я прислушиваюсь к собственным чувствам, что-то вспыхнет во мне как огонь. Меня охватит, мягко выражаясь, ярость».
Удинаас фыркнул. Ниже страница была оторвана, как будто гнев автора довел его — или ее — до крайнего бешенства. Подумав о критиках неизвестного автора, настоящих или мнимых, Удинаас вспомнил давние времена, когда ответом на его собственные острые и яркие мысли был кулак. Дети привыкали ощущать такие вещи — мальчик шибко умный — и знали, что надо делать. Дадим-ка ему, ребята. Будет знать. И Удинаас сочувствовал духу давно почившего писателя.
— Теперь, старый дурачина, они обратились в пыль, а твои слова живут. И кто смеется последним?
Гнилое дерево трюма не дало ответа. Вздохнув, Удинаас отбросил страницу.
— Ах, да о чем я? Уже недолго, нет, недолго.
Масляная лампа угасала, холод заползал внутрь. Удинаас не чувствовал рук. Старое наследие — от этого улыбчивого преследователя не скрыться.
Улшун Прал обещал еще снег, а снег он привык презирать.
— Как будто само небо умирает. Слышишь, Фир Сэнгар? Я почти готов продолжить твою сказку. Мог ты представить такое наследие?
Застонав от боли в онемевших руках и ногах, он выбрался из трюма корабля на накренившуюся палубу и заморгал от ветра, ударившего в лицо.
— Белый мир, что ты хочешь сказать нам? Что все плохо? Что судьба настигла нас?
Он привык разговаривать сам с собой. Так никто не будет плакать, а он устал от слез, блестящих на обветренных лицах. Да, он мог бы растопить их всех несколькими словами. Но жар внутри — ему же некуда деваться, правда?
Удинаас перелез через борт корабля, спрыгнул в снег глубиной по колено и начал прокладывать новую тропинку к лагерю под укрытием скал; толстые, отороченные мехом мокасины заставляли его ковылять, продираясь через сугробы. Удинаас чуял запах дыма.
На полпути к лагерю он заметил двух эмлав. Громадные кошки стояли на высоких скалах, серебристая шерсть на спинах сливалась с белым небом.
— Ага, вернулись. Это нехорошо. — Он чувствовал на себе их взгляды. Время замедлилось. Он понимал, что это невозможно, но представлял, будто весь мир засыпан снегом, что не осталось животных, что времена года сморозились в одно — и этому времени года нет конца.
— Человек может. А почему не весь мир? — Снег и ветер не обращали внимания, их жестоким ответом было безразличие.
Между скал ветер стихал, и дым щекотал ноздри. В лагере было голодно, а вокруг — белым-бело. И все же имассы продолжали петь свои песни.
— Не поможет, — пробормотал Удинаас, выдохнув пар. — Нет, друзья. Смиритесь, она умирает, наше дорогое маленькое дитя.
Интересно, знал ли Силкас Руин все заранее. Знал ли о неминуемом поражении.
— В итоге умирают все мечты. Уж мне-то должно быть известно. Мечтай о сне, мечтай о будущем; рано или поздно приходит холодный, жестокий рассвет.
Пройдя мимо засыпанных снегом юрт, хмурясь от песен, доносящихся из-за кожаных пологов, Удинаас двинулся по тропе, ведущей к пещере.
Грязный лед покрывал зев пещеры, как застывшая пена. Воздух внутри был теплый, влажный и пах солью. Удинаас потопал ногами, стряхивая снег с мокасин, и пошел по извилистому коридору, касаясь каменных стен пальцами расставленных рук.
— Ох, — произнес он еле слышно, — да ты холодная утроба, да?
Впереди он услышал голоса — или, вернее, один голос. Прислушивайся к своим чувствам, Удинаас. Она остается непреклонной, всегда непреклонной. Полагаю, вот на что способна любовь.
На каменном полу остались старые пятна — вневременное напоминание о пролитой крови и утерянных в этом несчастном зале жизнях. Удинаас почти слышал звон мечей и копий, последний отчаянный вздох. Фир Сэнгар, я готов поклясться, что твой брат стоит там спокойно. Силкас Руин мало-помалу отступает; на лице — выражение недоверия, словно маска, которую он никогда прежде не надевал и которая совсем ему не подходит.
Онрак Т’эмлава стоял справа от жены. Улшун Прал присел на корточки в нескольких шагах слева от Килавы. Перед ними возвышалось усохшее болезненное здание. Умирающий Дом, твой котелок оказался с трещинкой. Она была дурным семенем.
Килава повернулась к появившемуся Удинаасу; ее темные звериные глаза сузились, как у кота, готового прыгнуть на добычу.
— А я думала, ты уплыл, Удинаас.
— Карты никуда не ведут, Килава Онасс, как наверняка убедился лоцман. Что может быть печальнее, чем пошедший ко дну корабль? — заговорил Онрак. — Друг Удинаас, я рад твоему мудрому решению. Килава говорит о пробуждении яггутов, о голоде Элейнтов и о руке форкрул ассейлов, которая не дрогнет. Руд Элаль и Силкас Руин исчезли — она не чувствует их и опасается худшего.
— Мой сын жив.
Килава подошла ближе.
— Откуда тебе знать?
Удинаас пожал плечами.
— Он получил от матери больше, чем могла представить сама Менандор. Когда она столкнулась с тем малазанским волшебником, когда пыталась собрать все силы; да, в тот день было много смертельных сюрпризов.
Его взгляд упал на черные пятна.
— Что случилось с нашей героической победой, Фир? Со спасением, ради которого ты отдал жизнь? «Если бы не моя преданность делу и полная самоотдача, стоять бы мне со склоненной головой перед судом всего света». Но мир судит жестоко.
— Мы собираемся покинуть эти края, — сказал Онрак.
Удинаас бросил взгляд на Улшуна Прала.
— Ты согласен?
Воин в ответ неопределенно помахал рукой. Удинаас хмыкнул. Рука говорит невнятно. Смысл тут в его позе — сидящий на корточках кочевник. Никто не боится идти открывать новые миры. Странник меня побери, такое простодушие колет прямо в сердце.
— Вам не понравится то, что вы найдете. Самый злобный зверь этого мира не устоит против моего рода.
Он взглянул на Онрака.
— Как думаешь, что это был за ритуал? Тот, что украл смерть у вашего народа?
— Его слова больно ранят, — прорычала Килава, — но Удинаас говорит правду. — Она снова повернулась к Азату. — Мы можем защитить врата. Можем остановить их.
— И умереть, — отрезал Удинаас.
— Нет, — возразила Килава, поглядев на него. — Ты уведешь отсюда моих детей, Удинаас. Уведешь в свой мир. А я останусь.
— Килава, мне показалось, ты сказала «мы».
— Призови своего сына.
— Нет.
Ее глаза вспыхнули.
— Найди кого-нибудь другого для своей последней битвы.
— Я останусь с ней, — сказал Онрак.
— Нет, не останешься, — зашипела Килава. — Ты смертный…
— А разве ты — нет, любимая?
— Я — заклинательница костей. Я принесла Первого Героя, который стал богом. — Ее лицо исказилось, хотя глаза оставались стальными. — Муж мой, я, конечно, соберу союзников для этой битвы. Но ты… ты должен уйти с нашим сыном и с Удинаасом. — Она ткнула когтистым пальцем в летерийца. — Веди их в свой мир. Найди им место…
— Место? Килава, они как звери моего мира — мест не осталось!
— Найди.
Ты слышишь, Фир Сэнгар? Я все-таки не стану тобой. Нет, я стану Халлом Беддиктом — другим обреченным братом. «Иди за мной! Слушай мои посулы! Умри».
— Места нет нигде, — сказал он, и его горло сдавило горем. — Мы никогда ничего не оставляем в покое. Никогда. И пусть имассы заявляют, что освобождают земли, да — это только до тех пор, пока кто-нибудь не положит на них жадный глаз. И начнет вас убивать. Сдирать кожу и скальпы. Отравлять вашу пищу. Насиловать дочерей. И все — во имя умиротворения, переселения и прочего бхедеринового дерьма иносказаний, какое им придет в голову. И чем быстрее они вас всех укокошат, тем лучше для них, причем они мигом забудут, что вы вообще существовали. Чувство вины — сорняк, который мы выдергиваем первым делом, чтобы милый сад цвел и благоухал. Так и есть, и нас не остановить — ни за что и никому.
Взгляд Килавы оставался спокойным.
— Вас можно остановить. И вас остановят.
Удинаас покачал головой.
— Веди их в свой мир, Удинаас. Сражайся за них. Я не собираюсь здесь пасть. А если ты воображаешь, что я не в состоянии защитить своих детей, значит, ты меня не знаешь.
— Ты осуждаешь меня, Килава.
— Призови своего сына.