Всякий, кто имел когда-либо отношение к съемочной группе, киношной или телевизионной, особенно если она снимала на выезде, знает, что ключевым моментом ее работы является время. Кино— и видеокамеры уступают по своим возможностям человеческому глазу, и если объекты съемок не освещены достаточно тщательно и искусно, то картинка в результате получается плохонькая. Я легко могу представить себе, какой крик подняла бы пресса или Центральный офис партии тори (если между этими благотворительными организациями существует какое-либо различие), окажись миссис Тэтчер недоосвещенной, переосвещенной или освещенной так, что она выглядела бы злой, толстой, грязной, недокормленной, озирающейся вокруг безумными глазами, апоплексической — в общем, приобрела бы любой из тех обликов, каким способно наделить человека дурное освещение. В телевизионной студии осветительные приборы уже смонтированы, настроены и легко управляются, поэтому постановка света для интервью осуществляется там относительно легко. Но ведь Тэтчер — премьер-министр, и время ее является, предположительно, ценным. А в том, что касается телевизионных интервью, гора, как правило, с охотой идет к Магомету. Лампы в десять киловатт на Даунинг-стрит с потолка в больших количествах не свисают. Поэтому и группы туда приходится направлять несколько большие, нежели средняя. Но, судя по всему, премьер-министр — по крайней мере, в этом случае — ничего толком не поняла, а лишь увидела возможность желчно высказаться по поводу раздутых штатов, тем самым настроив против себя немалое число людей, которые были восхищены возможностью оказаться рядом с ней и очень старались отнять у нее как можно меньше времени.

Я не хочу раздувать из этого происшествия целую историю — у всех выпадают дурные дни, обращающие нас в людей желчных и сварливых, и я вовсе не утверждаю, что случившееся показывает, какую горластую Медузу представляет собой эта женщина, — однако если говорить о комплектации штатов, то мне кажется, что те, кто прибегает к фразе «раздутые штаты», в большей их части отдают деньгам предпочтение перед людьми. От того, что в китайском ресторане работает сорок официантов, мы с вами голоднее не становимся. Прибыль такой ресторан получает низкую, однако он держится на плаву, поскольку и семьи своих официантов обеспечивает, и клиентов обслуживает быстрее. Но когда дело доходит до индустрий общественного обслуживания, просто «держаться на плаву» оказывается недостаточным, а обеспечение нашей большой семьи посредством снижения прибыли — немыслимым. Вот мы и остаемся вечно пребывающими в стесненном положении, слишком много работающими и — в смысле социальном — недоосвещенными.

Носочная гневливость

Я зол. Я по-настоящему зол. Так зол, что с трудом добрался до уборной. Я просто-напросто киплю от злости — не думаю, что когда-нибудь в жизни я был обозлен до такой степени. Если бы мне вылили на голову кипящее варенье, подожгли мои брюки, нагадили на заднее сиденье моей машины или заставили меня глядеть, не мигая, на мое карикатурное изображение, сопровождающее эту статью, я и тогда не прогневался бы сильнее. Теперь же я просто обезумел от ярости — пожалуй, это самые правильные слова. И причину моего неодолимого гнева описать просто: пропавший носок. Я потерял носок. Тот, который намеревался надеть этим утром. Второй лениво покоится на полу спальни, ибо неслыханная наглость его блудливого брата-близнеца лишила несчастного завидной привилегии облечь мою правую ступню. Пришлось искать вторую пару. В довершение всего, я засыпал всю кухню гранулами растворимого кофе. Две эти страшные катастрофы заставили мое давление подскочить так высоко, что у меня едва не хлынула носом кровь.

Ну так вот, в холодном и ясном свете логики я готов первым признать: ничего душераздирающе многозначительного в двух этих происшествиях нет. Могу поклясться, что через день-другой я напрочь о них забуду. Ну ладно, пусть через неделю. Куда сильнее гневит меня тот факт, что две столь пустячные, не говоря уж об их тривиальности, отрыжки жизни смогли так сильно распалить меня, человека, которому, вообще-то говоря, жаловаться особенно не на что. Видите ли, в чем дело, каждый из нас имеет возможность разлить лишь строго определенное количество желчи, а меня гнетет ужасное чувство, что я никогда, никогда в жизни не злился сильнее, чем пятнадцать минут назад, когда перерывал спальню в поисках мерзостного, закосневшего в грехе, проклятого богом идиотского носка, который и сейчас, пока я пишу эти слова, наверняка надрывает бока от смеха за какой-нибудь стенной панелью — или уж не знаю, какое укрытие избрала для себя эта пакость. И это нехорошо. Ради какой бы непостижимой моральной, этической или эволюционной цели ни был выдуман гнев, неистовство по поводу утраченной обувки и близко к ней не подходит. И тем не менее, клянусь, если бы вы приладили к моей голове гневометр или датчик озлобления, стрелка его полетела бы к красной линии, за которой на измерительной шкале, как правило, значится: «Опасно. Экстремальная перегрузка. Срочная эвакуация», быстрее, чем заяц, удирающий от антилопы-гну.

И разумеется, то же самое относится и к ощущению счастья. Если бы некий эксцентричный магнат оставил мне миллиард фунтов, чтобы я открыл Англии глаза на существование боулинга, или снабдил мою колонку в «Слушателе» новой карикатурой на себя, или провел торжественную церемонию открытия многоэтажного гаража, построенного на заднем дворе Никласа Ридли, я был бы, разумеется, безумно, упоительно, абсурдно счастлив. Но не счастливее, чем в тот день, когда я, одиннадцатилетний, обнаружил в кармане старых шортов бумажку достоинством в десять шиллингов. И уж определенно не счастливее, чем в день, когда в шестилетнем возрасте мама взяла меня (шесть лет было мне, а не маме, она гораздо старше меня) в кино, посмотреть «Вечер трудного дня». И я просто-напросто не обладаю способностью испытать радость большую, чем та, что озарила меня, когда Рольф Харрис дал мне автограф за кулисами ярмутского концертного зала. Да любой простенький измеритель блаженства подтвердил бы правдивость того, что я говорю.

И чего же, в таком случае, стоит наш мир? Если я сотрясаюсь от ярости из-за утраченного носка или корчусь от наслаждения, когда бородатый австралиец подписывает мой концертный билет, какой вклад могу я внести в банк эмоций, порождаемых несправедливостями геноцида или наступлением всеобщего мира? Невозможно же вообразить, что люди, страдающие от пыток, жестокости, нищеты, впадают точно в такое же неистовство, когда им случается лишиться носка, — даже если это очень красивый носок, с чудесными стрелками и привлекательной пяткой, да еще и стираный. Нет, конечно, при нынешнем стремительном глобальном похолодании, да еще и при наличии антистатических спреев такая вещь, безусловно, незаменима… однако и этот аргумент никакой критики не выдерживает.

Так что же, мне остается лишь одно: предположить, что жизнь моя до того пуста, существование до того бесплодно и пресно, а ум до того мелочен, поверхностен и несимпатичен, что только утрата маленького хлопкового мешочка, имеющего форму человеческой ступни, и способна привести меня в ярость? Ужасная мысль. Если бы я считал ее справедливой, то давно бы покончил с собой. Да, но какую предсмертную записку я мог бы оставить? «Осознал, что мой гнев по поводу носка ничем не оправдан и доказывает мое же ничтожество. Если найдете его среди моих вещей, прошу, набейте этот носок ватой, установите на постамент и покажите всем гражданам нашей страны — в назидание». Хорошенькая эпитафия, не правда ли?

Наверное, мне стоит вырвать из каталога почтовых заказов бланк, вписать в него номер моей кредитки и послать его в… «Носочные чехлы неповторимого зеленого или бордового цвета, персонализируемые посредством нанесения на них Ваших инициалов (не более одного). Крепкие, всепогодные емкости из искусственно состаренной кожи обеспечивают круглосуточную ежедневную защиту Ваших носков. Мы называем их Друзьями Спальни».

Однако стоит мне только представить, как я, проснувшись, вижу перед собой нечто подобное, и меня начинает душить злость еще пущая.

Ужас Уимблдона

Где-то в Англии проживает урод, чьи акустические граффити навеки замарают (если только какой-нибудь человеколюбивый звукоинженер не избавит нас от них) запись проходившего в Уимблдоне финального мужского матча этого года. Я говорю о том самом вандале, который без устали вопил: «Жми, Стефан!» — в точно избираемый им наименее неподходящий момент бурного, непредсказуемого развития этого великолепного матча. Его вербальная пачкотня порождала контрастирующие вопли «Жми, Борис!», а те провоцировали новые вариации оригинальной темы, пока не начинало казаться, что на одну из половинок главного корта выпустили миллион попугаев ара, вознамерившихся переорать четыре миллиона отборных кукабарра и какаду, которых ужасным образом насилуют на другой его половинке. Хихикающие, громко болтающие, непристойные хулиганы из центральных графств, несущие ответственность за этот отвратительный варварский вой, сильно ошибаются, если воображают, что а) эротоманские взвизги или питекантропские взревы умственно отсталых болельщиков Эдберга либо Беккера хоть в какой-то мере укрепили силы первого из названных мной теннисистов или подорвали таковые второго, либо что б) зрители всего мира постараются отделить это горластое варварство от физически менее вредоносного, но заслужившего большее количество публичных проклятий буйства, которым английские футбольные болельщики прославились на всю Европу, — нет, и орущие теннисные болельщики также, вне всяких сомнений, навлекли на себя самодовольные порицания, столь оскорбительные и губительные для нашей репутации за рубежом.

Существует такой причудливый факт: чем шире распространяется и принимается какое-либо клише, тем меньше истины лежит в его основе. Первейшее доказательство справедливости этого утверждения дает закоренелая старая ложь насчет того, что в основе любого клише лежит истина. Мне представляется, что всякое клише есть попытка создать истину, всего лишь настаивая на том, что она — истина; точно так же, услышав в баре пьянчужку, который похваляется своими донжуанскими подвигами, вы понимаете, что хвастовство его свидетельствует лишь о множестве поражений, кои потерпел он в постели. Возьмите, к примеру, разного рода относящиеся к британцам клише. «Британцы — люди терпимые». Ишь ты! Да существует ли еще хоть одна демократическая страна, способная похвастаться столь смехотворной и жалкой историей нетерпимости? Начните с заключений и сожжений еретиков, ведьм и браконьеров и закончите цензурой в литературе и на телевидении, начните с Сент-Олбана и закончите Уайльдом, Джойсом и Лоуренсом, — думаю, мы можем с гордостью предъявить мрачный каталог непомерных, фанатических репрессий, ничем не уступающий тому, чего достигли по этой части прочие народы мира. А достохвальная любовь британцев к природе? Многого ли стоят «зеленые пояса» наших городов на нашей же поливаемой кислотными дождями помойке Европы? Гд е теперь наши живые изгороди? Гд е сочный цвет и заливные луга, приводившие в такой раж поэтов? Людей, разглагольствующих о великом британском завтраке, удивит, возможно, известие о том, что бекон, яйца на тостах и чай веками употреблялись и в других странах, причем потребителям этих яств даже в голову не приходило, что они набивают животы великим датским завтраком, или великим руандийским завтраком, или великим новозеландским завтраком. И если нашу историю медвежьей травли, работающих в шахтах лошадей и выбрасываемых после Рождества на улицу щенков можно по чести назвать великой британской историей любви к животным, то богомолиха, поедающая своего мужа, это и вовсе Бавкида с Филемоном. А уж уродливый вой и лай адских псов, который ежегодно губит Уимблдонский турнир, доказывает лишь то, что чувства справедливости и честной игры у британцев ровно столько же, сколько застенчивой шаловливости было в Гитлере. Лучшая юридическая система мира? Ой, не смешите меня.

Цитирование доктора Джонсона есть последнее прибежище негодяя, [См. по этому поводу ниже — «Патриотическое послание».] поэтому я от цитат из него воздержусь. Я вовсе не отношусь к Британии или британцам с ненавистью, но, как когда-то сказал кто-то, «патриот любит свою страну, националист ненавидит все прочие». Если бы клише, которыми мы перебрасываемся, и вправду выдерживали критику, у нас было бы гораздо больше причин любить нашу страну.

И тем не менее я люблю ее, как Корделия любила Лира. А все эти Гонерильи и Реганы, торжественно заявляющие о своей огромной, всеохватной, бездумной любви к нашей стране, не ударяют и пальцем о палец, чтобы сделать ее достойной проживания в ней. Крики насчет того, какие мы с вами терпимые, нас таковыми не делают: уверения людей, не имеющих и малейшего представления о других странах, в том, что такой-то институт или такая-то традиция Британии «наилучшие в мире», лишь придают нам вид более смехотворный. Вопли и визги, обращенные к пытающимся играть в свою игру теннисистам, делают Уимблдон еще более жалким, чем та особенность Британии, которая обратилась в действительно выдерживающее критику клише, — присущая ей погода.

Скажи «ебать»

Я не уверен, что Норрис Макхуэртер сочтет мои притязания оправданными и внесет неправдоподобное достижение, о котором я сейчас расскажу, в свою Книгу рекордов Гиннесса, в раздел «Рекорды Британии». Я считаю, и пусть люди более сведущие меня опровергнут, что смог на протяжении всего лишь одной телевизионной передачи произнести слово «ебать» (и производные от него) большее число раз, чем это когда-либо удавалось любому другому жителю Соединенного Королевства, — речь, разумеется, идет о людях одного со мной возраста и весовой категории. Не исключено, что Макхуэртер, как ключевая фигура организации, ведущей борьбу за свободу личности, которой он отдает все свои силы и энергию, сочтет мой рекорд неприличным и постыдным. Конечно, неодобрение «Ассоциацией британской свободы» (если я правильно помню ее название и задачи) человека, произносящего слово «ебать» с экрана телевизора, было бы семантическим нонсенсом, но, с другой стороны, люди много более испорченные, чем Макхуэртер, умудрились обратить в бессмыслицу и само понятие свободы, так что меня такое неодобрение и вправду не удивит. [Норрис Макхуэртер (1925–2004) с 1955 по 1975 г. вместе со своим братом Россом был составителем Книги рекордов Гиннесса. Он был также политиком консервативного толка, основавшим, опять-таки вместе с братом, «Национальную ассоциацию за свободу» (впоследствии «Ассоциация свободы»), выступавшую за свободу личности, ограничение власти правительства, рыночную экономику и одновременно против власти профсоюзов, Движения за ядерное разоружение и Европейского экономического сообщества.]

Важно рассказать о подробностях передачи, в ходе которой я побил стародавний рекорд Кеннета Тайнана. [Кеннет Тайнан (1927–1980) — влиятельный театральный критик, первым (в 1965 г.) произнесший в радиопередаче это самое слово.] Условия для предприятия столь отважного на ней были созданы идеальные: прямой эфир, ночная дискуссионная программа, которую вели, если память мне не изменяет, хорошо известные телезрителям Роджер Кук и Сьюзен Джей. Место: комплекс студий Центрального телевидения в Ноттингеме. Студийная аудитория состояла из студентов и пенсионеров. В дискуссии принимали участие Майкл Бентин, Бен Элтон, Джон Ллойд (телевизионный продюсер, не теннисист — и уж тем более не бывший редактор), Хью Ллойд, я, Барри Крайер [Майкл Бентин — классик английской комедии, актер и сценарист, долгое время вел популярное детское шоу, представитель «старой гвардии». Бен Элтон — современный английский писатель, вовсе не чурающийся в своем творчестве этого самого слова. Джон Ллойд — известный телепродюсер, автор, в числе прочих, научно-популярной программы QI, которая легла в основу бестселлеров «Книга всеобщих заблуждений», «Книга заблуждений», «Книга цитат». Хью Ллойд — английский актер, вся карьера которого была связана по большей части с ТВ. Барри Крайер — английский комедиограф, мэтр британского ТВ.] и сценарист Нейл Шэнд. Предметом обсуждения была комедия.

Продюсеры рассчитывали получить ожесточенную перебранку, в которой старая и новая комедии стали бы рвать друг дружку в клочки. «Комедианты строятся в боевые порядки», — трубно сообщал, к немалому нашему удивлению, проект сценария. На деле же Бен Элтон, что было уже достаточно плохо, затеял признаваться в вечной любви к Лорелу и Харди, Эрику Моркаму и Томми Куперу, а Барри Крайер — осыпать хвалами Рика Майала, Роуэна Аткинсона и самого Элтона. В общем, получилось нечто, не уступавшее по остроте передаче «Звезды по воскресеньям».

А затем речь зашла об использовании шокирующих публику слов и выражений. Стороны обменялись мнениями, попросили высказаться и меня. И я, прочитавший некогда протоколы знаменитого суда над издателями «Любовника леди Чаттерлей», постарался припомнить, что говорил на нем Ричард Хоггарт, выступавший в защиту языка этой книги. У нас имеются простые и прямые слова, которыми описываются такие функции человеческого организма, как потребление пищи и сон, говорил он, однако стоит делу дойти до размножения, и все, что мы себе позволяем, это либо медицинские латинизмы — «копуляция», «коитус» плюс громоздкое «совокупление», — либо до отвращения изысканные и иносказательные эвфемизмы — «интимные отношения», «заниматься любовью», «половые сношения» и так далее. То же самое относится и к нашей неспособности найти простое слово для описания процесса избавления от твердых отходов жизнедеятельности человеческого организма с использованием заднего прохода: «опорожняться», «иметь стул», «сходить по большому», «дефекация», «извержение» — все это ходит, так сказать, вокруг да около подлинной сути происходящего. Слово «срать» нам ну никак не дается. Столь благопристойные околичности свидетельствуют о том, что эти физические процессы порождают в нас чувство вины и смущение, которые здоровыми определенно не назовешь. Думаю, столкнись мы с культурой, которая стыдится дыхания и зевания и потому настаивает на использовании какой-нибудь «вентиляции легких» или «пандикуляции», она показалась бы нам странноватой. Но намного ли это страннее того, что мы находим секс грязным и норовим лингвистически дезинфицировать его?

Когда бы телевидение, радио и журналы использовали «ебать» и его сородичей как слова само собой разумеющиеся, не непечатные, оскорбительные или выражающие большое огорчение, а просто-напросто описывающие то, что они описывают, я, право же, не удивился бы, обнаружив, что мы обратились в нацию куда более здоровую. Если бы школьные учителя, рассказывая о жизни животных, говорили не о «процессе спаривания», а о том, как они ебутся, если бы адвокаты и судьи использовали, рассматривая дела об изнасиловании, слово «ебать» вместо таких причудливых судебных оборотов, как «вступать в интимный контакт» или в «телесное взаимодействие», если бы родители прибегали к нему же, объясняя детям, как те появились на свет, у нас выросло бы поколение, на которое это слово нагоняло бы примерно такой же виноватый испуг и нечистый трепет, какой внушает нам слово «омлет». И что тогда стало бы со статистикой преступлений на сексуальной почве? Вот если бы мы наложили табу на слова «убивать», «пытать» и «калечить», это, пожалуй, могло бы сделать наше общество более совершенным, ибо жестокость и убийство суть вещи, которых нам и вправду следует стыдиться.