Такова спортивная жизнь

Двадцать лет назад жизнь была очень трудной. Надвигался нефтяной кризис, во Вьетнаме бушевала война, а у человечества еще не имелось стирального порошка, который предотвращал бы возникновение затхлого запаха во время глажки. Но сколь ни ужасны были эти международные кризисы, моей молодой жизни они не затрагивали. Мою двенадцатилетнюю душу снедала только одна проблема: как увильнуть от занятий спортом.

Я знаю: вы, и мужчины и женщины, люди все до единого подтянутые, чистые, свежие — достойные обладатели здорового румянца и крепких, цветущих тел. Вы никогда не испытывали счастья большего, чем в те мгновения, когда прорывались в штрафную площадку или налетали всем скопом в раздевалке на капитана команды «Новичков» и сдирали с него спортивный костюм. Я же, напротив, был мальчиком чувствительным, видевшим в соревнованиях по крикету лишь возможность плести веночки из маргариток, мальчиком, которому «фланелевый фраер у крикетных воротец и чумазая чурка у футбольных ворот» никакого уважения, как и Киплингу, не внушали. Подобно герою «Странного мальчика» Вивиана Стеншэлла, я предпочитал лежать в траве с томиком Малларме и слушать далекие крики болельщиков. Ну, если честно, скорее с томиком Дорнфорда Йейтса, [Дорнфорд Йейтс, псевдоним писателя Сесила Уильяма Мерсера (1885–1960) — очень популярного в период между двумя мировыми войнами.] чем Малларме, однако принцип был тот же самый.

Ваши честные английские лица уже багровеют от омерзения. «Я полагал, что типы вроде этого давно уже пустили себе по пуле в лоб», — думаете вы. Не волнуйтесь. Я вовсе не собираюсь писать нечто мстительно-ядовитое, изображая себя ожесточенным, воинствующим эстетом, а спортсменов — грубыми, твердолобыми филистерами. Отнюдь. В настоящую минуту мой ум занимает совсем иное — тот факт, что ныне я без ума от всех видов спорта.

Что сказало бы мое юное «я», увидев меня теперешнего, сидящего с шестью бутылками пива перед телевизором и жадно глотающего любые спортивные состязания, какие тот может предложить? «Я» это выпрямилось бы во весь его долговязый рост и презрительно усмехнулось бы. Фрай, нескладеха из четвертой сборной школы, следит за каждым ударом, сделанным во время чемпионата по гольфу? Фрай по прозвищу Жердь, который однажды вышел на поле для регби в меховых перчатках и шарфе, орет: «Да не было там никакого офсайда!»? Фрай, совавший голову в кусты цветущего ракитника, чтобы вызвать у себя приступ астмы и отмазаться от крикета, всеми правдами и неправдами добивается возможности представить зрителям Дениса Комптона, который собирается рассказать им о сравнительных достоинствах Миллера, Хедли и Ботбэма? [Все четверо — известные крикетиры.] Немыслимо.

И тем не менее я люблю спорт. Первым у меня идет, опережая на мили все остальное, крикет, однако в моем списке присутствуют также футбол и регби. Я люблю дартс, кегли, бильярд, бейсбол, автогонки и бадминтон. Я даже в спортзал хожу. Честное слово. Дважды в неделю я кряхчу и потею под присмотром тренера. Я, падавший некогда в обморок при виде суспензория, балабоню теперь о дельтовидных мышцах и анаэробном тонизировании. Да что же это такое творится на свете?

Нет, я, разумеется, не собираюсь изображать себя этаким всесторонне развитым героем в духе Хемингуэя, одновременно и мужественным, и утонченным. Ну, вы их знаете: подъем в шесть утра, десять коротких раундов рестлинга со вчерашним собутыльником; легкий завтрак, состоящий из мескаля, жареной оленины и прислоненного к перечнице томика сонетов Суинберна; час игры в теннис на закрытом корте, в ходе которой он успевает надиктовать статью о датской эмалированной посуде; затем ланч — абсент и сырое филе нарвала в сопровождении струнного квартета, исполняющего позднего Куперена. Все это не совсем в моем духе. И все же я изменил моему подростковому «я», поклявшемуся, что рано или поздно он поквитается c донимавшими его спортивными грубиянами однокашниками.

Не в пример большинству любителей спорта, я получаю извращенное удовольствие от поведения Hooligani Inglesi, [Английские хулиганы (ит.).] сколь бы мерзостным оно ни было. Это удовольствие предвкушения. Всякий раз, видя на экране, как итальянские полицейские бьются с нашими кошмарными соотечественниками, я стараюсь представить себе, что произойдет в 1994-м, когда чемпионат мира по футболу пройдет в США.

Американская полиция и Национальная гвардия не проявляли приметных симпатий к демонстрантам, выступавшим против войны во Вьетнаме. И я уверен, когда им представится возможность показать себя английским футбольным фанатам «категории один», последние столкнутся с обращением, подобного коему они еще не встречали.

Мне не терпится увидеть завернутого в «Юнион Джек» багроворожего придурка, столкнувшегося нос к носу с не склонным к всепрощению инспектором сан-францисской полиции Грязным Гарри. [Герой жестких криминальных фильмов, которого играл Клинт Иствуд.]

— Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, подонок… Выстрелил я шесть раз — или только пять? Честно говоря, от волнения я и сам это забыл, однако у меня в руках «Магнум» 44-го калибра, самая мощная пушка в мире, и она может подчистую снести тебе башку, поэтому задай-ка себе вопрос: «Такой ли уж я везунчик?» Ну так что, подонок?

— Мы идем, мы идем, мы идем! Аан-гли-яяя!

Бабах!

Вот такой спорт полюбило бы даже мое юное, чувствительное «я».

Вопрос атрибуции

История гласит, что старина Ф. Э. Смит [Фердинанд Эдвин Смит (1872–1930) — английский государственный деятель, юрист, оратор и остроумец, ближайший друг Уинстона Черчилля.] каждое утро отправлялся из своего дома в Сент-Джеймсе в пеший поход. Путь Смита пролегал по Пэлл-Мэлл, мимо стоявших рядами джентльменских клубов, сделавших эту оживленную улицу предметом стольких насмешек и нареканий, через Трафальгарскую площадь, по Стренду и приводил к «Домам Правосудия», каковые и были его владениями и естественной средой обитания. Как человек регулярных привычек, внимательно относившийся к процессу переваривания его желудком утреннего чернослива и неколебимый в пристрастии к овсянке, Смит находил необходимым делать что ни утро остановку в «Атенее» — даром что в членах этого клуба он не состоял, — дабы воспользоваться его превосходными уборными, отличительной чертой этого замечательного учреждения.

И вот некий зоркий портье, потратив несколько лет на кропотливые наблюдения и умозаключения, пришел к выводу, что видит этого достойнейшего джентльмена лишь в тех случаях, когда он заходит в клуб ради того, что лорд Байрон именовал своим утренним приношением в святилище Клоаки, богини пищеварительного тракта. Отважный портье набрался смелости и как-то раз предпринял попытку остановить вступившего в «Атеней» Ф. Э. Смита. «Прошу простить меня, сэр, — сказал он, — но и вправду ли состоите вы в членах нашего клуба?» «Боже милостивый! — воскликнул Смит. — Только не говорите мне, что это еще и клуб».

Я вспомнил об этом замечании, когда посетил на прошлой неделе «Уимблдон» — в качестве гостя Би-би-си, чье освещение теннисного турнира, столь откровенно и неприкрыто марксистское, несомненно вызвало гнев множества благонамеренных людей, а мне, существу, погрязшему в грехе, показалось искусным и достойным всяческого одобрения. Среди людей, стекавшихся толпами под пологи разбитых на стадионе корпоративных шатров в надежде получить свою порцию послеполуденного шампанского, нашлось бы немало тех, кого ошеломило бы, совершенно как Смита, известие, что где-то в этом огромном палаточном городе кто-то и вправду играет в теннис, перебрасываясь тем, что мой школьный преподаватель крикета презрительно именовал «шерстяными мячиками».

Я не собираюсь присоединяться здесь к стенаниям тех, кто находит корпоративные увеселения пошлыми и недостойными, — в связи с этой темой пролито уже достаточно чернил. Я веду дело вот к чему: пересказав в тот день анекдот о Ф. Э. Смите моему спутнику, я услышал в ответ: «Да, но только это был Черчилль, верно? По крайней мере, так мне говорили».

Я уже приготовился к тому, что вскоре буду беспомощно барахтаться в неуклонно набирающем мощь потоке писем, информирующих меня о том, что человеком, о котором идет у нас речь, был не Черчилль и не Смит, а вовсе даже сэр Томас Бичем, или «мой дядя, покойный настоятель собора Св. Павла», или «четвертый герцог Бэссингборнский», или Джоуд, [Том Джоуд, герой романа Стейнбека «Гроздья гнева».] или Порсон, [Бригадный генерал наполеоновской армии.] или Марк Аврелий, или Иавиль, жена Хевера. [«Сисара же убежал пеший в шатер Иаили, жены Хевера Кенеянина…», Книга Судей, 4:17.] В этом и состоит главная трудность того, что Дизраэли называл «помешательством на случаях из жизни», — это ведь Дизраэли так выразился, верно? Или все-таки доктор Джонсон — или адмирал Сидни Смит? Такого рода «случаи» имеют свойство словно бы липнуть к совершенно определенной людской касте. Во времена Средневековья, если у вас скисало молоко или загоралась сажа в дымоходе, вы винили в этом домового по имени Робин Добрый Малый, который впоследствии обрел мировую славу под прозванием Пак. Мы знаем, что грязь легко пристает к имени человека, похоже, однако, что пристают к нему и сливки. Сэм Голдуин, Дороти Паркер и Граучо Маркс по одну сторону Атлантики, Черчилль, Уайльд, Шоу и Кауард — по другую; всем им приписывались чужие bons mots — просто потому, что для такой атрибуции известное имя удобнее, чем неизвестное.

Но нынешние-то эпиграмматики — кто они? Анекдот, в котором фигурирует текстовый редактор или клейкий желтый листок, Марку Твену приписать трудновато, не так ли? Я считаю, что нам следует избрать современного остроумца, чей долг будет состоять в том, чтобы украшать своим именем все анонимные сарказмы и неатрибутированные остроты, с какими мы встречаемся в нашей жизни. Думаю, в среде политиков такого человека искать не стоит. Услышав, что последней за двадцать лет блестящей шуткой, от которой в парламенте надрывали животики, было замечание Дениса Хили о том, что его залягал мертвый баран, хорошо понимаешь, что среди вместилищ остроумия какого бы то ни было рода это заведение больше не числится. Я полагаю, что избрание штатного остряка нам следует произвести методом бросания игральных костей. Пусть им станет человек, выбранный наугад, человек наподобие, ну, скажем, Иана Маккаскилла, популярного и обаятельного телевизионного метеоролога. И все наши разговоры будут начинаться так: «Это ведь Маккаскилл как-то сказал…» «Ну, как сказал однажды Маккаскилл о кажунской кухне, штука, конечно, хорошая, но ничего такого, о чем стоило бы посылать домой факсы, в ней нет».

Мне кажется, в его имени присутствует некая правильная нота. И это напоминает мне о великолепном aper?u [Замечание, суждение (фр.).] того же Маккаскилла по поводу грандиозной вагнеровской тетралогии «Нибелунги». «Она великолепна, — однажды заметил он, попивая крепкий лимонный коктейль, — жаль только, что не все ноты в ней правильные». Наш человек.

Бестрепетные Защитники Трусиков и Укромные Подтирки

[Потребители данной продукции наверняка признали Carefree Panty-Shields и Intimate Wipes.]

Мы живем в опасные, ненадежные времена. Мадам Война, подлое, испитое лицо которой уже кривится в гнусной улыбке, того и гляди начнет заливать наш мир кровью, неся нам опустошение и разруху. Шлюха Инфляция уже подбирает нижние юбки, показывая нам свои распухшие, дряблые ляжки. Хмурая разбойница Рецессия уже потирает большим и указательным пальцами свой грубый сизый подбородок и плотоядно щерится, предвкушая нашу нищету, бесприютность и прочую мерзость запустения. В такие времена приятно знать, что существуют люди, которым все еще хватает сил выпускать на экраны телевизоров рекламу Бестрепетных Защитников Трусиков и Укромных Подтирок.

Я, если правду сказать, не вполне понимаю, что такое Защитники Трусиков, — нечто, рискну предположить, грудью встающее на их защиту. Сущность и назначение Укромных Подтирок ведомы мне в мере еще меньшей, думаю, что это неведение я унесу с собой и в могилу. Для меня и то и другое — закрытая книга. Мне представляется, что существуют тайны, которые лучше не разгадывать; неизмеримые глубины, которые лучше оставлять неизмеренными. А кроме того, я никак не могу избавиться от ощущения, что не принадлежу к целевой аудитории рекламы Бестрепетных Защитников Трусиков и Укромных Подтирок и мое неведение по части их предназначения, обличья, доступности, оберток, в которых, и цен, по которым они продаются, не будет стоить их производителям, продавцам и рекламщикам и минуты спокойного сна. Где-то в глубинах моего сознания теплится мысль, что Укромные Подтирки необъяснимым образом связаны с Личной Гигиеной — предметом, о котором я обладаю представлениями туманными в степени самой пугающей. Мне смутно помнится, что, когда мы проходили его в школе, я болел коревой краснухой, а после так моих одноклассников и не нагнал.

Однако давайте перейдем к делу или, если угодно, к телу. Что озадачивает меня в самой серьезной степени, так это существование мужчин и женщин, которым платят настоящие и немалые деньги за то, что они усаживаются за круглый стол с одной-единственной целью — придумать вредоносную околесицу подобного рода. Несколько месяцев назад я уже приставал к вам с моими недоумениями по поводу значения таких словосочетаний, как «рекомендации по употреблению» или «квадратики увлажняющей бумаги с лимонным ароматом», однако «Укромные Подтирки»? Тут наверняка кроется некая кошмарная ошибка. О господи!

Мне рассказывали, что перед выпуском нового продукта специалисты по маркетингу проводят то, что им любо именовать «мозговым штурмом», — это такие совещания, на которых окончательно утверждаются название и описание продукта. Ах, как мне хотелось бы присутствовать при мозговом штурме, в ходе которого родились Бестрепетные Защитники Трусиков и Укромные Подтирки!

— Итак, — произносит Том, — взглянем правде в лицо, эти маленькие красавицы защищают наши трусики без страха и упрека и не доставляя нам никаких хлопот, правильно? Так почему бы нам, черт подери, не назвать их «Бестрепетными Защитниками Трусиков»?

Сей впечатляющий образчик блудомыслия заставляет всех присутствующих налить себе по стакану «Джека Дэниэлса» (специалистам по маркетингу нравится воображать, что они ничем не отличаются от американцев).

— Том попал в самую точку! В самую что ни на есть точку, сукин он сын! — признают все.

— Минуточку, — говорит Жаклин. — А как насчет… как насчет «Бестрепетных Защитников Трусиков и…»?

— Да? Да? — У каждого из присутствующих спирает в зобу дыхание от взволнованных предвкушений. Послужной список у Жаклин — дай бог всякому. Ведь именно она придумала рекламный слоган для «Влажницы» — новой, революционной, увлажняющей туалетной бумаги. «Влажница — это биде в коробочке».

— Как насчет, — произносит Жаклин, — «Бестрепетных Защитников Трусиков и Укромных Подтирок»?

Если бы я или вы, читатель, присутствовали на том совещании, все мы уже бежали бы к телефону, чтобы вызвать психиатрическую неотложку. Блестящий некогда маркетинговый ум обратился в руины. Быть может, при самом лучшем уходе в передовом сумасшедшем доме и, разумеется, при использовании самой что ни на есть интенсивной электрошоковой терапии Жаклин и удастся когда-нибудь привести в состояние, которое позволит ей снова вступить в борения с нашим непростым миром. Впрочем, ничего подобного не происходит. Вместо того чтобы попросить Тома сбегать за санитарами и отвлечь, пока он бегает, Жаклин ласковым разговором, присутствующие разражаются аплодисментами, после чего это достижение передовой мысли доводится до сведения оформителей, упаковщиков и рекламных агентств, и новый продукт предъявляется британской публике.

Наш язык во всей славе его можно сдавливать, отбивать, мять и выжимать, придавая ему разные формы и обличья. При этом могут рождаться чудеса наподобие «Спи, милый принц, спи, убаюкан пеньем херувимов», «немного поспишь, немного подремлешь, немного, сложив руки, полежишь» [Притчи Соломоновы, 24:33.] или «Я изучил науку расставанья в простоволосых жалобах ночных». Но могут рождаться и уроды вроде «сохранения наследия» и «семейных ценностей», однако мне и причудиться никогда не могло, что найдется человек, который обшарит словарь и силком обвенчает невинное, заливающееся краской стыда прилагательное «укромные» с чужеродным ему юным существительным «подтирка».

В языке остались еще сотни тысяч слов, которые со временем будут сопрягаться такими прекрасными, уродливыми, непристойными и причудливыми способами, каких мы представить себе пока что не можем. Давайте же помолимся о том, чтобы с изобретением Бестрепетных Защитников Трусиков и Укромных Подтирок худшее осталось уже позади.

Начинка грез

Сегодня я ваш иностранный корреспондент. Судьба заставила меня совершить поездку в Америку, в опустошенные земли Лос-Анджелеса, штат Калифорния. Большой «Гранд-отель», на залитом светом балконе которого я записываю эти спотыкливые слова, стоит на авеню Звезд, неподалеку от бульвара Санта-Моника и улицы, носящей название Созвездие. Трудно удержаться от перечисления этих пышных имен, еще труднее удержаться от перечисления великолепных фильмов, снятых в этом замечательном городе. И потому моя сегодняшняя задача — втиснуть в эту статейку столько названий фильмов, сколько удастся, а ваша — обнаружить их, прячущихся в напыщенном (по необходимости) тексте, каковой последует дальше. Времяпрепровождение, возможно, не самое увлекательное, но и не более пагубное, чем попытки убить 10 минут невероятного путешествия, которое вы совершаете по дороге на работу, решая кроссворд, состоящий из названий книг Агаты Кристи, или считая попадающиеся вам по пути спутниковые тарелки.

Вам потребуется карандаш или иная письменная принадлежность эпохи невысоких технологий, коей вы будете обводить названия фильмов. В счет идут только полные названия, стоящие (изредка) в отличном от оригинального склонении. К примеру, в этом параграфе вы могли уже заметить «Иностранного корреспондента», «Поездку в Америку», «Опустошенные земли», «Невероятное путешествие», «Агату» и «Гранд-отель», но могли и проглядеть «Город», «10» и «Большой». Впрочем, эти названия не в счет: соревнование начинается со следующего абзаца. Первого читателя, который пришлет мне больше 90 названий, ожидает подарок из Калифорнии. Да, и помните, речь идет только об американских фильмах.

Добро пожаловать в Лос-Анджелес. Превыше всего, это город, в котором чувствуешь себя более странно, чем в раю. Будучи там, в двух шагах от бульвара Сансет, ты словно проходишь сквозь строй эмоций — от нетерпимости к подозрению и ярости. Жить и умереть в Лос-Анджелесе — значит понять, что за штука — эта удивительная жизнь, я признаюсь вам, однако, что обитает здесь чужая нация — и я в ней чужой, и все мне чужие.

От рассвета до заката синие небеса осеняют этот город, в котором обо всех и каждом можно сказать: вот человек беззаботный, вот люди богатые и знаменитые или, по крайней мере, богатые и странноватые; они осеняют изобилие, за которым давно закрепилась дурная слава, здесь вы на каждом шагу видите власть, видите интерьеры и поместья, в которых даже садовник носит ливрею. Однако ужасная правда состоит в том, что существует и совсем другая история, ибо проходит ночь и восходит солнце, и восходит оно также над теми, о ком принято говорить: обычные люди, люди неприкаянные; над каждым, кто носит на себе печать «нелюбимый», «травмированный нищетой», — это загнанные мужчины и женщины, чей удел — злые улицы, и относятся к ним здесь так, точно они — крысы. Это изгои, и каждый из них — пропавший без вести, инопланетянин.