Назовите меня нескромным, но мне приснился сегодня ночной кошмар, и я проснулся уже на последнем дыхании и лежал, размышляя о том, как этот безумный, безумный, безумный, безумный мир, этот бедлам раскачивается на самом краю пропасти с его духами для домашних животных, музеями бюстгальтеров, дворами с кондиционированным воздухом, бракосочетаниями собак, — и ведь все это делается без следа иронии, изо всех сил делается самыми распрекрасными людьми.

Когда авантюристы прошлого, золотоискатели, впервые вышли в путь на запад, туда, где ждала их земля обетованная, каждого вела одна мысль — отыскать главную жилу. Все течет, все меняется: эти исследователи породили потомство, которое еще разделяет их алчность, однако теперь предметом его постыдной мании стал мираж под названием слава. Ему отдают они свои сердца и мысли, ему принадлежат тело и душа, плоть и кровь каждого из них. Шумный город Лос-Анджелес стал для них городом снов, которые можно купить. Это люди, очарованные луной, и каждый из них верит: одна улыбка фортуны — и ты уже гигант, ты — легенда. Любой разговор, который затевает каждый увивающийся вокруг знаменитостей дармоед, каждый обманутый в ожиданиях завсегдатай бара, неизменно сводится к тому, какой его ожидает успех, а стоит за всем этим — борьба, отчаяние, маска человека, который якобы запрыгнул уже на корабль глупцов и теперь гребет лопатой легкие деньги. Семья, уверенность в будущем, любой человеческий порыв — все это приносится в жертву погоне за чудесами.

Это далеко не безопасное место; безумцы и безжалостные люди, которые в нем заправляют, никакой пощады не ведают, они берут людей на работу, руководствуясь лишь собственными капризами, а затем хладнокровно их увольняют. Ничего святого для них нет — лишь сладкий запах успеха. Вердикт, который вынесут им грядущие поколения, скорее всего, будет суровым. Я мог бы и дальше возносить Лос-Анджелесу хулы, однако оказался бы при этом на опасной почве, ибо люблю этот волшебный город.

Не помню, кто первым сказал, что если вы соскребете с Голливуда поверхностный глянец, то увидите… новый глянец, но проглядите присущую городу благодать. На самом-то деле настоящие гении Голливуда знают, что глянец этот неподделен. Продюсеры, над которыми возносится блистающий купол небес этого города, могут, разумеется, потчевать нас и мусором, но и как мусор он будет идеальным. Они ухитрились вывернуть алхимию наизнанку, и получилась формула, позволяющая раскрывать самые важные тайны: брать настоящее золото, такое тусклое и бесполезное, и обращать его в сверкающую окалину, в которой так нуждаемся мы и миллионы нам подобных, — в начинку грез.

Ключи к «Начинке грез»

Жирным шрифтом выделены названия фильмов. Хотя их здесь, наверное, больше.


Добро пожаловать в Лос-Анджелес. Превыше всего, это город, в котором чувствуешь себя более странно, чем в раю. Будучи там, в двух шагах от бульвара Сансет, ты словно проходишь сквозь строй эмоций — от нетерпимости к подозрению и ярости. Жить и умереть в Лос-Анджелесе — значит понять, что за штука — эта удивительная жизнь, я признаюсь вам, однако, что обитает здесь чужая нация — и я в ней чужой, и все мне чужие.

От рассвета до заката синие небеса осеняют этот город, в котором обо всех и каждом можно сказать: вот человек беззаботный, вот люди богатые и знаменитые или, по крайней мере, богатые и странноватые; они осеняют изобилие, за которым давно закрепилась дурная слава, здесь вы на каждом шагу видите власть, видите интерьеры и поместья, в которых даже садовник носит ливрею. Однако ужасная правда состоит в том, что существует и совсем другая история, ибо проходит ночь и восходит солнце, и восходит оно также над теми, о ком принято говорить: обычные люди, люди неприкаянные; над каждым, кто носит на себе печать «нелюбимый», «травмированный нищетой», — это загнанные мужчины и женщины, чей удел — злые улицы, и относятся к ним здесь так, точно они — крысы. Это изгои, и каждый из них — пропавший без вести, инопланетянин.

Назовите меня нескромным, но мне приснился сегодня ночной кошмар и я проснулся уже на последнем дыхании и лежал, размышляя о том, как этот безумный, безумный, безумный, безумный мир, этот бедлам раскачивается на самом краю пропасти с его духами для домашних животных, музеями бюстгальтеров, дворами с кондиционированным воздухом, бракосочетаниями собак, — и ведь все это делается без следа иронии, изо всех сил делается самыми распрекрасными людьми.

Когда авантюристы прошлого, золотоискатели, впервые вышли в путь на запад, туда, где ждала их земля обетованная, каждого вела одна мысль — отыскать главную жилу. Все течет, все меняется: эти исследователи породили потомство, которое еще разделяет их алчность, однако теперь предметом его постыдной мании стал мираж под названием слава. Ему отдают они свои сердца и мысли, ему принадлежат тело и душа, плоть и кровь каждого из них. Шумный город Лос-Анджелес стал для них городом снов, которые можно купить. Это люди, очарованные луной, и каждый из них верит: одна улыбка фортуны — и ты уже гигант, ты — легенда. Любой разговор, который затевает каждый увивающийся вокруг знаменитостей дармоед, каждый обманутый в ожиданиях завсегдатай бара, неизменно сводится к тому, какой его ожидает успех, а стоит за всем этим — борьба, отчаяние, маска человека, который якобы запрыгнул уже на корабль глупцов и теперь гребет лопатой легкие деньги. Семья, уверенность в будущем, любой человеческий порыв — все это приносится в жертву погоне за чудесами.

Это далеко не безопасное место; безумцы и безжалостные люди, которые в нем заправляют, никакой пощады не ведают, они берут людей на работу, руководствуясь лишь собственными капризами, а затем хладнокровно их увольняют. Ничего святого для них нет — лишь сладкий запах успеха. Вердикт, который вынесут им грядущие поколения, скорее всего, будет суровым. Я мог бы и дальше возносить Лос-Анджелесу хулы, однако оказался бы при этом на опасной почве, ибо люблю этот волшебный город.

Не помню, кто первым сказал, что если вы соскребете с Голливуда поверхностный глянец, то увидите… новый глянец, но проглядите присущую городу благодать. На самом-то деле настоящие гении Голливуда знают, что глянец этот неподделен. Продюсеры, над которыми возносится блистающий купол небес этого города, могут, разумеется, потчевать нас и мусором, но и как мусор он будет идеальным. Они ухитрились вывернуть алхимию наизнанку, и получилась формула, позволяющая раскрывать самые важные тайны: брать настоящее золото, такое тусклое и бесполезное, и обращать его в сверкающую окалину, в которой так нуждаемся мы и миллионы нам подобных, — в начинку грез.

Геморрой

Где-то около середины прошлого десятилетия, когда придуманное Питером Йорком определение «Слоанский Рейнджер» еще владело многими умами, машиной, в которой следовало появляться на людях, считался «фольксваген-гольф GTI». Помню, один мой друг, в котором слоанского было больше, чем в одноименной площади, заметил как-то раз именно такую машину отъезжавшей от дома, в котором он жил. Свою-то собственную он продал, едва поняв, что она того и гляди войдет в моду, — мой друг был человеком именно такого пошиба. Пока она удалялась от нас по густолиственной Бромптон-авеню, друг мой, глядя ей вслед, сказал: «Терпеть не могу эти красные машины. Шишки, вот как я их называю». «Шишки?» — переспросил я. «Ну да, геморроидальные. Рано или поздно ими обзаводится каждая задница».

Острота не самая тонкая и почти наверняка не оригинальная. Тем не менее она заставила меня призадуматься, благо я и сам впервые стал на той неделе жертвой упомянутой болезни, и она не выходила у меня из головы — правильнее сказать, не выходила из другой части моего на редкость соразмерного тела, но вы, разумеется, поняли, о чем речь. Вследствие более чем вероятной и предсказуемой синхронности, вовлекшей Артура Кестлера в пустые попытки создать теорию совпадений, случилось так, что через две недели после этого события мой агент собрал в своем эссекском доме гостей. Человеком он был замечательным — увы, теперь Бог уже прибрал его, — одним из последних обломков ушедшей эпохи. В памяти моей он неразрывно связан с облаками сигарного дыма, «бентли» и итонским галстуком, я и сейчас словно вижу его лицо, на котором застыло выражение раздраженной совы, только что вымывшей перья и не понимающей, что ей с ними теперь делать. В последние свои годы он с упорством маньяка норовил перевести любой разговор на геморрой. Тот вечер, сколько я помню, получился довольно чинным — возможно, он пришелся на День святого Ведаста, [День святого Ведаста — 6 февраля. В этот день много чего произошло, в том числе коронация Елизаветы II и появление на свет Рональда Рейгана.] — и обед завершился тем, что женщины покинули столовую, а мужчины принялись пересаживаться поближе к хозяину, стараясь припомнить, из чего, собственно, состоит ритуал послеобеденного употребления портвейна.

Как только удалилась последняя женщина, наш чудесный хозяин пристукнул графинчиком по столу и сказал: «Ну ладно. Со многими ли из вас успел я провести мою Беседу о Геморрое?» Последовавшее за этим вопросом сконфуженное молчание свидетельствовало, будто бы, о том, что никому из нас сей благородный недуг ведом не был. Впрочем, в течение нескольких следующих часов (до тех, то есть, пор, пока хозяйка не покашляла в семнадцатый раз под дверью) мы предавались этой Беседе, расшифрованная стенограмма которой могла бы оказаться пригодной лишь для страниц научного журнала, трактующего вопросы проктологии, или скандального толка студенческой газетки.

Суть, соль, смысл, основная мысль и пафос Беседы состояли в том, что от геморроя страдают все и каждый, — на чем, собственно, и держалась шуточка по поводу «фольксвагенов». С уверенностью можно сказать, что десять, примерно, из сидевших в той столовой мужчин страдали застарелой его формой. Я использую здесь слово «застарелый» в смысле узкомедицинском. Осмелев от вступительных излияний хозяина дома и от возлияний изысканного португальского вина, мы принялись излагать свои путаные истории. И сколь же несхожими оказались жизни наших задов! Перинеальные абсцессы и гематомы соперничали в ней с заурядным бытовым почечуем. Для меня этот разговор стал как бы дорогой в Дамаск — чешуя, так сказать, отпала от глаз моих. [Деяния апостолов, 9:18.]

Понимание того, что ты не одинок, бесценно. Когда рушатся наши честолюбивые замыслы, когда любовь обманывает нас, когда мы немеем, увидев леди Природу в платьях из лучшей ее весенней коллекции, мы знаем — от поэтов, — что мы не одиноки, однако и из поэтов лишь очень немногие сознают, что мы нуждаемся в утешении также и в пору переживаний более прозаических. Да, верно, великий ученый Холдейн написал великолепное стихотворение о ректальной карциноме, но ведь это недуг не очень распространенный. Мне говорили, что в норфолкской резиденции графа Лестера красуется на стене того места, в которое граф ходит (если позволено так выразиться) пешком, надпись, авторство коей приписывается Байрону:


О Клоацина, [Клоацина, т. е. «Очищающая», — одно из прозваний Венеры.] божество сих мест бездонных,
Дари молителей улыбкой благосклонной,
Пусть подношенья их текут чредой степенной,
Без глупой спешки и без вялости надменной.

Думаю, только Байрон мог описать запор как проявление надменности. Однако для того, чтобы сыскать еще одно поэтическое утешение, сравнимое с этим, мы вынуждены обращаться аж к эпиграмматикам Антологии греческих поэтов.

Нам постоянно твердят — или мы сами твердим себе это, — что поведение наше определяется маниакальными «туалетными» помыслами. Нам кажется, что если мы изобразим того или иного политика либо прославленного финансиста сидящим на унитазе, то сможем тем самым лишить его власти над нами. Однако такие потуги свидетельствуют скорее об уязвимости нашей, чем о маниакальности.

И потому я, в надежде избавить наше общество от его фундаментальной стыдливости, призываю каждого из тех, кто не в ладах с собственным задом, немедленно приступить к обсуждению этих неладов за обеденным столом. Тем самым вы окажете всем нам великую услугу. Минует от силы год, и члены нашего общества, мужчины и женщины всех сословий, освободятся от острой социальной пристыженности хотя бы по этой части. Избавление от словесного запора исцелит нас и от обсуждаемого здесь, и от всех прочих наших недугов.

Раздайте нашим гостям подушечки для толчка, Алиса.

Знакомый голос в ресторане «Поло»

Когда вам случается одиноко ужинать в ресторане «Поло» отеля «Беверли-Хиллс», — чей голос, внезапно поплывший над вашим столиком, вы ожидаете услышать менее всего?

Легенды, песни и романы в мягких обложках прославили этот ресторан как место, в которое человек приходит для того, чтобы его там увидели. Но самое главное — для того, чтобы в нем прозвучало его имя. «Телефонный звонок Гербу Баклдеману. Герб Баклдеман, подойдите, пожалуйста, к телефону». Пока вы попиваете холодный чай «Лонг-Айленд» или расправляетесь с крабами «Данджнесс», до ваших ушей время от времени доносятся слова в этом роде. Надо полагать, то обстоятельство, что Герб Баклдеман кому-то и для чего-то НУЖЕН, должно производить неизгладимое впечатление на крупных продюсеров и всесильных руководителей кинокомпаний. Герб Баклдеман становится вдруг интереснейшим человеком. Собственно говоря, именно тем, кого мы искали, чтобы он написал седьмой вариант сценария для нового фильма Шварценеггера.

Эта причудливая концепция порождает явление и вовсе несусветное: посетители ресторана «Поло» сами устраивают все так, чтобы в нем прозвучали их имена. Человек заскакивает в телефонную будку, оставляет в телефонной службе обращенную к нему же просьбу немедленно позвонить по определенному номеру и стремглав возвращается в бар, поспевая туда как раз ко времени поступления звонка от этой службы. А чтобы создать впечатление более внушительное, такие умники еще и псевдонимы для себя сочиняют. В итоге: «Герба Баклдемана, проживающего в отеле под именем Джерома Лэссинджера, просят незамедлительно связаться с телефонной службой отеля». И всем становится ясно: Герб Баклдеман — персона настолько значительная, что ему приходится, дабы отдохнуть от внимания прессы, селиться в «Беверли-Хиллс» под вымышленным именем.

Как и следовало ожидать, приемчик этот приводит к пренеприятнейшим побочным эффектам. Процедура самообъявления получила известность столь широкую, что на каждого вызываемого к телефону человека падает подозрение в том, что он сам же этот вызов и организовал, а следовательно, представляет собой жалкую, ничтожную личность, которую лучше обходить стороной.

И потому воздух в ресторане «Поло» пропитан недоверием и опаской. Я ужинал там вчера вечером и все это время места себе не находил от тревоги, потому что мои безответственные английские друзья грозились, что будут вызывать меня к телефону каждые десять минут, а я бы такого бесчестья не пережил. Эти страхи мешали мне подглядывать сквозь пальцы за Эдди Мерфи и Майклом Дугласом и вообще получать удовольствие от того, что я нахожусь в такое время в таком месте. По счастью, друзья не позвонили ни разу. Полагаю, главным образом потому, что половина восьмого вечера в Лос-Анджелесе — это половина четвертого утра в Англии, а даже самый истовый губитель человеческих жизней нуждается в сне.

В итоге я с благодарностью перебрался от стойки бара за столик, заказал салат из нежного куриного филея и углубился в дешевенький детектив. Представить себе, что у курицы имеется филейная часть, да еще и настолько обширная, что из нее можно выбирать части понежнее, мне трудновато; полагаю, все дело тут в симпатичном пристрастии американцев к сочинению хлестких, неслыханных доселе названий для приготовляемых ими блюд. Мы довольствуемся, как языком кулинарии, французским, американцы же находят его немного жеманным. И, думаю, они правы, поскольку «Печеный желудок небрасского борова с закваской и молотыми клешнями крабов из штата Мэн» звучит куда более мужественно и аппетитно, чем, скажем, «noisettes d'agneau ? la Grecque dans am coulis de pamplemousse [Бараньи тефтели по-гречески в грейпфрутовом отваре (фр.).]».

Итак, я сидел там, уютно и блаженно погруженный в мой собственный мир, ибо одинокий ужин есть, безусловно, одно из утонченнейших наслаждений, какие способна предложить нам жизнь, когда над столиком моим проплыл знакомый, пусть и не английский голос. Голос, едва ли не более всех прочих привычный для людей моего поколения. Голос человека, в течение двадцати пяти лет ведшего собственную телепрограмму; человека, чье имя множество раз фигурировало в списке десяти лучших английских грамзаписей; человека, которого любовно вышучивали и имитировали чаще, чем кого бы то ни было из людей его времени. А помимо этого, голос, который я менее всего ожидал услышать в ресторане «Поло» отеля «Беверли-Хиллс».

Голос Рольфа Харриса. Почему именно он показался мне столь не вяжущимся с тамошней обстановкой, я не знаю, однако меня, точно влажным горным воздухом, овеяло целительной тоской по родине. Я мигом забыл об Америке с ее стоящей миллиарды долларов индустрией развлечений, о странных названиях ее блюд и невразумительном этикете ее отелей. Рольф Харрис находился рядом со мной, и я вдруг осознал, что я — англичанин и никем другим никогда не буду.

И пусть все наше зарубежное влияние сводится теперь к машинам марки «Астон Мартин» и шляпам миссис Тэтчер, магнетическое притяжение родины обладает силой, с которой ни доллары, ни салат из авокадо тягаться не могут. Когда вы блуждаете, сбившись с пути, по дебрям Патагонии, вид помятой коробки из-под «Шотландской овсянки» способен затронуть в вашем сердце такие струны, до каких ничто другое и дотянуться-то не способно. Когда вы одиноко ужинаете в ресторане «Поло», раскатистый голос лучшего из сыновей Австралии манит вас домой, точно далекий маяк.

И едва восхитительный баритон Рольфа Харриса наполнил мой слух, как я поднялся из-за столика, бегом пронесся к стойке портье и попросил вызвать его к телефону. Это было самым малым, что я мог сделать.