Список ненависти

В реакционные шестидесятые, примерно в то время, когда только еще начинали вызревать плоды «Доклада Волфендена», [В 1957 г. Специальный правительственный комитет, возглавлявшийся сэром Джоном Волфенденом, обнародовал доклад, в котором содержалась рекомендация отменить уголовное преследование гомосексуалистов и утверждалось также, что гомосексуальность не может считаться психическим заболеванием.] ходил глупый анекдот о некоем Джорди, который посетил посольство Австралии, получил от врача все необходимые уколы, упаковал вещички и продал дом, намереваясь начать новую жизнь в Южном полушарии. Уже в аэропорту репортер берет у него интервью и спрашивает, почему он надумал покинуть «старую родину».

«Ну, — отвечает Джорди, — двести лет назад гомосексуализм карался в нашей стране смертью. Сто лет назад за него давали два года каторжных работ. Пятьдесят лет назад — сажали на полгода в тюрьму. А теперь его узаконили. Вот я и решил смыться отсюда, пока его не объявили обязательным».

Анекдот, прямо скажем, нездоровый, не просвещенный и просветить никого не способный — и уж тем более не смешной. Однако он ценен тем, что заставляет нас задуматься вот о чем: какие из происходящих в стране изменений способны вызвать у человека желание покинуть ее? Обычные мотивы эмиграции связаны с отсутствием возможностей, налогами, семейными обстоятельствами, но можно ли представить себе некую законодательную меру, которая заставит человека покинуть Британию не по финансовым соображениям, а просто из отвращения?

Сам я начал размышлять над этим в начале нынешней недели, поскольку давно дал себе обещание, что, если в нашей стране будет когда-нибудь вновь введена смертная казнь, мне, к сожалению (во всяком случае, к моему), придется свернуть мои шатры и тихо удалиться в ночь. Я это к тому, что жить в стране, которая опять начала приговаривать своих подданных к смерти, что-то уж слишком неприятно. Как может человек, считающий себя англичанином, высоко держать голову, если в глубине его сознания сидит мысль о том, что на какую-то часть заплаченных им в виде налога денег покупают веревку, имеющую назначением переламывать шеи другим людям? Позорище попросту немыслимое. Оказавшись в обществе людей, живущих в цивилизованных странах, я бы не знал, куда мне глаза девать от стыда.

Разумеется, самая неприятная сторона поступка столь радикального, каким является предпринимаемое из принципа отречение от своей родины, состоит в том, что он может показаться вздорным и истеричным. Приверженцев смертной казни моя эмиграция лишь порадовала бы, как избавление от человека дрянного и малодушного. «Не терпишь жара, не лезь на кухню» — вот к чему сводилась бы их аргументация. На это я в присущей мне манере ответил бы, что предпочел бы все же остаться на кухне, если, конечно, кому-нибудь из присутствующих в ней людей достанет доброты слегка убавить жар или хотя бы открыть окно и впустить немного свежего воздуха. Однако демократия есть демократия, и исполнение парламентского акта, вновь вводящего смертную казнь, вряд ли будет отсрочено лишь из-за того, что я или какой-то иной гражданин страны пригрозит ей эмиграцией. И потому чей-либо отъезд из нее никакой ценностью обладать не будет — ни в качестве протеста, ни даже в качестве жеста; он окажется всего лишь простой демонстрацией предпочтения: человек больше не желает здесь жить.

А возможно, такой поступок был бы проявлением трусости. Если у тебя имеются настоящие принципы, почему же ты не остаешься и не сражаешься за них? Не лучше ли мужественно удерживать свои позиции и протестовать, чем немощно хныкать, отбежав на безопасное расстояние? Однако возвращение смертной казни придавит меня такой усталостью и отвращением, что никакого боевого задора во мне попросту не останется. То же самое произойдет, если фанатичные противники курения добьются своего и поставят вне закона посланных нам Богом природных целителей — сигареты и сигары. Я мог бы попытаться как-то аргументировать омерзение и страх, внушаемые мне смертной казнью и запретом курения, однако от других вопросов политического и социального толка их, в моем случае, отделяет глубокая и непримиримая ненависть, которую я к ним питаю.

Я играл однажды на сцене, и одна из наших актрис придумала для нас развлечение, позволявшее скрасить скучные часы между дневным и вечерним представлениями. По ее предложению каждый из нас составлял, не подписывая его, то, что она называла «списком ненависти», — перечень из десяти вещей и явлений, к которым мы питали необъяснимую и нерушимую ненависть. Таковыми могло быть все что угодно: духовой оркестр, Оксфорд, автомобили марки «Воксхолл», Уэльс, витамины, лафитники, теннис, романы Д. Г. Лоуренса… все, что всплывало из самых глубин нашего сознания. Затем каждый список зачитывался вслух, а нам предлагалось угадать его составителя.

Я посоветовал бы вам поиграть в эту игру на Рождество, добавив, быть может, список возможных законодательных актов, способных заставить вас эмигрировать из страны. Ненависть может представляться признаком незрелости, однако способные внушить оптимизм результаты этой затеи состоят в том, что игроки разумные и здоровые (если они играют по-честному) никогда не помещают в свои списки людей, даже по-настоящему страшных, — только явления, позиции и поступки. А происходит это потому, что люди по природе своей не злы, они лишь способны на зло, — именно это существенное различие делает возможными раскаяние и прощение, каковые в конечном счете и составляют суть Рождества.

Открытие, что ты не можешь ненавидеть людей, а можешь ненавидеть лишь то, что они делают и говорят, до чрезвычайности важно. И на этой, лучшей, какую мне удалось придумать, ноте я хочу пожелать вам классных, как выражались в реакционные шестидесятые, святок и клевого Нового года.

Веселый, упитанный, хороший и гей

Подобно многим представителям моего дискредитированного поколения, я питаю безумную любовь к техническим приспособлениям всех видов и родов. В пришедшуюся на восьмидесятые страшную эру демонстративного потребления никто не потреблял демонстративнее, чем я. И хотя теперь мы окончательно утвердились в новом веке мягкого спроса, идти с ним в ногу лично я нахожу затруднительным. В нравственных категориях это выглядит так, точно я все еще зачесываю назад намащенные гелем волосы и ношу мокасины с нашивочками (о чем, как вы понимаете, ни одно дитя девяностых и помыслить не в состоянии). Да что там, всего лишь вчера я поймал себя на том, что зашел в радиомагазин и купил CDV-плеер. Вы не знаете, что такое CDV-плеер? Стыд и позор. Это, собственно говоря, CD-плеер, только помимо лазерных аудиодисков он проигрывает и видео. Так что теперь вы можете смотреть любимый фильм с цифровым звуком да еще и получать стоп-кадры чистоты необычайной. А это, согласитесь, значительный шаг вперед.

И означает он, что в моем обитариуме, прибежище, уютном приюте, или комнате-в-которой-я-держу-всю-мою-аппаратуру, валяется ныне пять почти неотличимых один от другого пультиков дистанционного управления. Один для телевизора, один для обычного CD, один для видеомагнитофона, один для CDV и один для музыкального центра. Виноват, шесть — я забыл о пульте, которым квартирные воры по глупости пренебрегли, когда отчуждали в свою пользу мой прежний видеомагнитофон. (Если заглянете ко мне снова, ребятки, ищите его на журнальном столике у окна, под разодранной в приступе раздражения «Киноэнциклопедией Халлиуэлла». Уж я-то знаю, до какого исступления может доходить человек, когда ему нечего подержать, если так можно выразиться, в руках.)

Помимо этих моих одиноких, самоотверженных попыток свалить Джона Мейджора, искусственно затянув ажиотаж, порожденный импортными товарами (хотите верьте, хотите нет, но в Британии не существует собственного производства CDV-плееров, что само по себе граничит с национальным скандалом), и скопив кучу электронного оборудования всех мастей, я отдаю (как и всякий газетный обозреватель) немалое время коллекционированию новейших, ультрасовременных броских фраз, рекламных лозунгов и модных словечек.

Я первым закричал ура, когда Дэвид Стил предпринял отважную попытку ввести в словарь политиков слово «всеохватный»; первым взвыл от восторга, когда Британские железные дороги решили, что «пассажиры» будут отныне именоваться «клиентами», а прежние «сели-поехали» — «услугами»; и уж никто не визжал от наслаждения громче моего, когда перед последними выборами выяснилось, что образование и оборона окажутся их «болевыми точками».

Лишь очень малое число таких фразочек приходит к нам, что, быть может, и неудивительно, из Японии. Мы как-то привыкли перенимать лучшие наши неологизмы и эвфемизмы у Америки. При последнем моем приезде туда я едва не взвился в воздух, точно лосось на нерестилище, когда после покупки в магазине на Родео-драйв разорительно дорогого галстука не отличавшаяся притворной скромностью продавщица соблазнительно потрепетала поднятыми в воздух пальчиками и пропела, прощаясь со мной, не обычное «Всего доброго» или еще более обычное «Приятного вам дня», но фразу совершенно бессмертную: «Я за вами уже скучаю!» Ну что это такое, а? Что?

Новейший эвфемизм для обозначения инвалида, только что, с пылу с жару, доставленный к нам из Соединенных Штатов, — я сознаю, что совершаю опасный шаг, но я его совершу, — так вот, новейший эвфемизм для обозначения инвалида выглядит так: «физически проблематичный». Слово же «слепой», как вы уже знаете, надлежит ныне заменять фразой «визуально ограниченный».

Я никогда не разделял неприязни к слову «гей», которую, как более чем убедительно показывают письма читателей нашей газеты, питали очень многие. По-моему, хорошее было слово, и теперь, когда его безжалостно и бесстыдно отняли у нас, заменить его нам будет нечем. Однако к чему кривить душой? — ведь нам вернули слова столь же достойные: «голубой», «гомик», «пидор», «додик» и «извращенец». Одно хорошее слово за пять — обмен совсем неплохой. Слово «гомосексуалист» вполне пригодно как якобы медицинское определение, однако неизменно использовать только его — это все равно что произносить «деторождение» всякий раз, как нам требуется упомянуть о родах. Всегда приятно иметь не оценочное, ходовое слово для описания достаточно широко распространенного факта. Беда фразочек наподобие «визуально ограниченный» в том, что они норовят отменить слова наподобие «гей» (ага, я его все-таки вставил!), которые люди употребляли годами. Тот же «слепой» — это не эвфемизм, в нем ничего пренебрежительного или чрезмерно технического нет.

Я понимаю, радетели слепых и инвалидов навязывают нам эти новые слова в попытках проявить «позитивный подход», однако меня страшно тревожит то обстоятельство, что при этом срабатывает закон уменьшающейся доходности. Выражение «физически неполноценный» было поначалу новым и «позитивным», как некогда и «инвалид», однако каждое из них оказывалось недолговечнее своего предшественника.

Боюсь, и «проблематичный», и «визуально ограниченный» тоже устареют, и очень скоро. По моим прикидкам, одновременно с недавно купленным мной новым CDV-плеером.

И подозреваю, что японцам будет проще создать симпатичную замену для CDV, чем американцам — изобрести новое обозначение незрячего человека.

Боже, храни Вустершир

Если вы не читаете эту статью, а видите вместо нее способное вместить 800 слов пустое белое пространство, озаглавленное «Стивен Фрай по выходным», знайте, что редакционная коллегия «Дейли телеграф» подобрала свои девичьи юбки и решила воспользоваться правом запрещать и цензурировать, ибо статья, которую вы не читаете, бесстрашно выставляла напоказ приемы, обычаи и образ мыслей упомянутой редакционной коллегии, а она скорее предпочтет действовать под завесой секретности, чем допустить безжалостное разоблачение ее методов в выпускаемой ею же газете.

Начну с вопроса. Вы случайно родом не из Вустершира? Некоторые из вас, читающих это (или изумленно взирающих на пустое белое пространство, которое этому полагалось занять), наверняка проживают на расстоянии всего лишь пешей прогулки от названного бесценного графства. И мне интересно — имеется ли в вас что-нибудь из ряда вон выходящее? Может быть, вы стыдливее обычного?

Не таится ли в водах Дроитвича, коврах Киддерминстера и просторных, улыбчивых акрах Эвешама нечто, наделяющее людей жеманной чувствительностью, духом пуританства? Мне, живущему под широкими небесами Норфолка, такое и в голову никогда не приходило, но вам, возможно, будет приятно узнать, что широта или узость ваших взглядов является источником постоянной озабоченности для тех, кто по долгу службы присматривает за содержанием читаемой вами ежедневно газеты.

Позвольте мне объясниться. Сегодня после полудня я позвонил в справочный стол тематического отдела газеты. Из этого метонима, или синекдохи, отнюдь не следует, будто я погряз в грехах моих настолько, что докатился до попыток прозвониться внутрь предмета меблировки, а следует из него, что я позвонил заместительнице редактора, дабы уведомить ее о содержании моей ежеседмичной лепты. Я прибегаю здесь к тому, что мой школьный преподаватель английского языка называл «словарем старшеклассника» — «синекдоха», «ежеседмичная», — не по причине извращенной привязанности к неудобопонятным словесам, но ради того, чтобы подготовить вас, и особенно тех, кто родом из Вустершира, к потрясению, коим грозят вам непристойности, которыми я намерен изгадить остаток этой статьи.

Ну так вот, я сказал заместительнице редактора, что обдумываю статью о Саддаме Хусейне и кошмаре, творящемся ныне в Заливе. И при этом мне вдруг пришло в голову, что слова, обозначающего преступление, которое совершает одно государство, незаконно вторгаясь в пределы другого, не существует, и, возможно, тут подошел бы термин, который придумал я сам, — «саддамия». Организация Объединенных Наций может даже увековечить его в особой статье своего Устава, которая недвусмысленно запрещала бы одной стране беспричинно саддамизировать другую и вводила бы против саддамитов суровые санкции.

Заместительница редактора внимательно выслушала меня. «Хорошо, — сказала она. — Правда, меня немного беспокоит реакция, которую это слово может вызвать у читателей Вустершира».

Я дернулся, точно забагренный лосось, и телефонная трубка выпала из моей руки. Почему никто никогда ничего не говорил мне о читателях Вустершира и их особливых требованиях? Я знал, какое отвращение способны испытывать горожане Танбридж-Уэллса, знал, что полковник и миссис Чичестер не желают иметь ничего общего с современными драматургами. То, что «Разгневанного» из Минчинхэмптона давно тошнит от слова «целеполагание», известно уже всем и каждому, равно как и то, что «Обозленный» из Каршелтона недоволен повсеместным распространением тихоокеанской устрицы, вытесняющей добрую старую колчестерскую, однако, должен признаться, проблемы Вустершира от внимания моего ускользнули.

Если опасения редакции оправданны, но она тем не менее решилась, руководствуясь похвальным свободомыслием, напечатать эту статью, не исключено, что к данной минуте телефон Вустерской городской больницы уже раскалился от звонков лиловолицых граждан, орущих благим матом, требуя, чтобы им немедленно доставили настой наперстянки; что полиция графства уже сформировала высокомобильную спецгруппу, которой надлежит как-то справиться с обезумевшими пикетчиками из деревушки Бродвей; что телефон местной пожарной команды обрывают встревоженные жители, напуганные кострами из номеров «Телеграф», во множестве разожженными активистами дамблтонского комитета «Сожжем эту грязь».

Если все так, я искренне сожалею об этом, сожалею так сильно, что готов съесть мою шляпу.

Я думаю, для жителей Вустершира настало время уведомить «Телеграф» о том, что они способны переварить гораздо больше, чем предполагалось до сих пор. А жителям других графств пора наконец добиться того, чтобы их мнения были услышаны. Все эти годы вы читали в «Телеграфе» статьи, которые кто-то просматривал и исправлял без вашего ведома, да-да, исправлял! Статьи фальсифицированные, выхолощенные, цензурированные, сокращенные, обезображенные, придушенные, придавленные, стреноженные и приглаженные — и все это ради того, чтобы не задеть чувствительных вустерширцев. Вы, вероятно, и не ведаете о том, что сочинения Уильяма Дидса нередко отличаются столь страстной пылкостью, что ему приходится писать их на асбестовой бумаге; что Уэрсторна и Хеффера принято называть Гилбертом и Джорджем современной журналистики; что к чтению неправленых опусов Хью Монтгомери-Мэссинджберда допускаются лишь те, кого штатный доктор нашей газеты признает способными таковое выдержать. Разумеется, не ведаете, поскольку большая часть того, что они пишут, вымарывается, процеживается сквозь тонкое сито и фильтруется в угоду жителям Вустершира.

Ну так и шел бы ты в задницу, Вустершир. Среди нас есть и такие, кто не позволяет затыкать им рот.

Снова в путь

Вторник только что отошел в мир иной — неоплаканным и не получившим отпущения грехов, — что, собственно, происходит со всеми вторниками, кроме того, который приходится на Масленую неделю, — ему, как я полагаю, грехи отпускаются по определению, отчего он и стал в дневнике Фрая красным днем календаря. В последние годы мой дневник работает, как то и положено дневнику всякого уважающего себя fl?neur, [Праздношатающийся, фланер (фр.).] на батарейках и ни для каких газетных рубрик оказывается не пригодным. Однако в нынешнем мире, неотличимом от парка с тематическими аттракционами, то, что потеряно на «Лазерной Горе», отыгрывается на «Гигантском Штопоре», и, хотя мой электронный органайзер может ничего о красных днях не ведать, он способен извещать меня о том, какое время показывают сейчас часы в Тиране, и разбивать мой день на пункты, образующие «Список дел». Соответственно, 21 августа помечено в нем как день, в который я вновь получу возможность вносить посильный вклад в разрастающуюся до все более грозных размеров проблему лондонского уличного движения.

Триста шестьдесят пять дней назад во втором зале городского суда, что на Боу-стрит, Лондон, меня лишили, сопровождая эту процедуру угрожающими замечаниями и суровым сопением, пятисот фунтов, водительских прав и изрядной доли самоуважения.

Для автомобилиста год — срок немалый. И в последние несколько недель, пока окончание запрета приобретало очертания более отчетливые, мне не давала покоя мысль, что водить автомобиль я, возможно, разучился.

Любимая моя машина, проведшая последний год в гараже, это седан «Вулзли 15/50»; цвет у нее темно-бордовый, а попахивает она бакелитом и исчезнувшей ныне Англией поблескивающих мостовых, облаченных в дождевики инспекторов Ярда плюс, по какой-то неправдоподобной причине, Валери Хобсон и моющего средства «Тайд». Возраст ее почти в точности равен моему — машина прошла регистрацию 23 августа 1957-го, а я появился на свет в шесть часов следующего утра, так что сегодня, отметьте себе на будущее, день моего рождения.