Такая близость наших лет породила между мной и «Вулзли» отношения почти вудуистские. Если я прибавляю в талии пару дюймов, крылья моей машины и порожки ее тоже слегка раздаются — так мне, во всяком случае, кажется. Если я начинаю вдруг без видимых причин спотыкаться и падать, объяснение состоит в том, что ее задние покрышки облысели и нуждаются в замене. А в тех редких случаях, когда мне доводится принять ванну, я, вытираясь в спальне полотенцем, выглядываю в окно и вижу внизу на улице мой старенький автомобиль, такой же чистый и поблескивающий, как я.

Пару лет назад я играл в Вест-Энде в одной пьесе и вдруг лишился голоса. Коллеги-актеры, решившие, что я перенапряг голосовые связки во время исполнения ставшей ныне легендарной «картофельной сцены», сбежались ко мне с объемистыми пузырьками витаминов и разного рода гомеопатической дребедени, однако проведенная мной быстрая проверка показала, что причиной всему — разболтавшийся соленоид, почти утративший контакт с идущими от рулевого колеса проводами. В результате у машины перестал работать клаксон. Две минуты возни с отверткой — и мы с ней вновь обрели первостатейные голоса.

Лицо мое, как может подтвердить напечатанная над этой статьей жестокая в ее правдивости фотография, украшено сломанным носом. Изучая жизненный путь моей машины, я не без трепета узнал, что красующаяся на ее капоте фирменная фигурка «Вулзли» погнулась вследствие несчастного случая, в котором участвовал доставочный фургончик магазина «Отечественные и колониальные товары» и некий библиотекарь из Давентри, а произошло это 17 января 1962 года — ровно в тот день, в который мой хобот настигла его злая судьба! Что-нибудь такие штуки да значат.

Но не мог ли целый год пренебрежения ослабить этот особый симбиоз, эту удивительную взаимозависимость и взаимопомощь? Вот чего я страшился, снова усаживаясь во вторник за руль.

Трансмиссионная система «Вулзли» требует совершения маневра, который, возможно, знаком читателям постарше, а именно двойного отжима сцепления. В нынешнем louche [Подозрительный, двусмысленный, темный (фр.).] мире синхронизаторов коробки передач и автоматических трансмиссий такая процедура представляется допотопной, и я опасался, что за год нашей разлуки мои уши, руки и ноги могли утратить магическую соотнесенность с шестернями и дисками сцепления машины. Опасения оказались напрасными. Давняя связь наша мигом проявила себя, мы снова стали единым целым.

И все-таки есть одно обстоятельство, которое продолжает меня тревожить. Следует ли мне переделать двигатель, перевести его на неэтилированный бензин? И если я поступлю так, какие последствия будет это иметь для меня лично? Не придется ли и мне перейти на кофе без кофеина, а может быть, собственный мой двигатель претерпит изменения еще более пагубные? А ну как мой желудок утратит способность переваривать что бы то ни было, кроме безалкогольного вина? Если я откажу моей машине в возможности накачиваться этилом, позволит ли она мне упиваться хмельными напитками?

Ну да ладно, чему быть, того не миновать. Если это произойдет, мне, по крайней мере, будет проще запускать по утрам мой остывший движок.

В ноябре я получу назад и права поэтические. Суд запретил мне — пока я не избавлюсь от влияния Одена — слишком быстро переключать цезуры и притормаживать на анжамбеманах. Я больше не буду, никогда.

Эпоха зоопарков

В дни моей зеленой, точно салат, юности, когда я был еще мягок в суждениях и купался в ароматическом уксусе веры, я ничего так не любил, как всунуть мою доверчивую ладошку в ладонь мамы и отправиться с ней в зоопарк. Удивительные способности панд и сходство паукообразной обезьяны с человеком влекли меня с неодолимой силой. Но затем, уже в пудинговые мои годы, когда и суждения мои обрели консистенцию кашеобразную, и сам я погрузился в густой сироп сомнений, меня начали посещать мысли довольно страшные. Не станут ли будущие поколения, оглядываясь назад, с удивлением и неприязнью взирать на нашу бездумную готовность мириться с тем, что животных лишают свободы?

Тема совершенствования нравственных ценностей интересна и сама по себе. Двести лет назад люди весьма добродетельные, добрые и участливые либо сами держали рабов, либо владели акциями сахарных плантаций, на которых одни только рабы и трудились, либо носили одежду из хлопка, собранного, как они отличнейшим образом знали, рабами. Если бы вы сказали им, что они составляют часть самого бесчеловечного, какой только можно вообразить, порядка, поощряют его и обеспечивают ему долгую жизнь, эти люди сочли бы вас сумасшедшим.

Во времена более поздние наши деды и прадеды лишь зафыркали бы, изумленно и гневно, услышав, что лишение половины населения страны права избирательного голоса обращает в ложь утверждение о том, что Британия есть страна демократии. Компанию за избирательное право для женщин ведут истерички, женщины ничего не понимают в политике и их никогда, никогда не следует подпускать к избирательным урнам — так говорило большинство мужчин. И если бы вы поведали им, что шестьдесят лет спустя премьер-министром Британии, проведшим на этом посту самое долгое за всю историю время, окажется женщина, их, возможно, хватил бы кондрашка.

Но ведь наши деды не были дурными людьми, как не были и тупыми настолько, чтобы не понимать суть нравственных доводов, справедливость которых мы ныне считаем само собой разумеющейся. В конце концов, нравственность — это привычка, вот мы и привыкли к мысли о том, что один человек не должен владеть другим, что лишать женщин права голоса неправильно и вредно и что, к примеру, медвежья травля и паноптикумы уродцев отвратительны.

И что же, в таком случае, будут думать наши внуки о мире, в котором мы ныне живем? От каких порядков, коим мы ныне потворствуем, их будет выворачивать наизнанку, какие современные нам явления заставят их дивиться нашим притязаниям на звание цивилизованных людей? Мне очень и очень кажется, что в списке этих явлений одно из первых мест займут зоопарки.

Возможно ли, спросят потомки, что эти люди действительно выволакивали полярных медведей из Арктики в теплые страны и выставляли их на обозрение в клетках с бетонными полами? Нет! Мой дедушка никогда бы с этим не примирился, он устраивал бы демонстрации, не давал покоя парламентариям или писал в газеты; он, мой добрый старый дедуля, постыдился бы жить в стране, которая выставляет напоказ лишенных свободы животных. Ведь постыдился бы, верно?

Человеческим существам, которые обладают воображением и находят удовольствие в запоминании старых стихов или сочинении новых или в пари о том, какая из мух первой вылетит в окошко, трудно мириться с мыслью о лишении свободы. Животные же, насколько нам известно, не играют в азартные игры, не мурлычут себе мелодий под нос и не обладают внутренней жизнью, способной сделать тюремное заключение менее тягостным, они просто-напросто медленно переходят от ярости к отчаянию, а от него к нервным расстройствам и, наконец, к оцепенелой апатии.

Кое-кто из держателей зоопарков уверяет, будто наблюдение за живыми животными с близкого расстояния учит детей уважать природу и с благоговением относиться к ее величию и разнообразию, заставляет их проникнуться чувством ответственности за этих существ. Может, оно и так, однако я что-то не слышал пока о планах разместить индейцев Южной Америки в загонах, выстроенных для них в Риджентс-парке или Уипснейде, либо загнать курдистанские племена в природные заповедники ради того, чтобы мы могли проникнуться лучшим пониманием их жизни. Я нисколько не сомневаюсь, что миллионы британских школьников, получив возможность полюбоваться на дрожащего в клетке индейца племени виннебаго и прочитать висящую на ней табличку с описанием среды обитания этого индейца, его происхождения и привычного рациона, проникнутся уважением к разнообразию и благородству человеческой расы и вообще станут лучше вести себя и учиться, мне остается лишь удивляться, что никто пока не предложил прибегнуть к подобной мере, тем более что она могла бы спасти упомянутое племя от вымирания.

Я вовсе не сторонник той идеи, что животные тоже имеют «права». Ту т речь скорее о том, что существуют права, которых не имеем мы. Мы несомненно не имеем права заключать отличных от нас созданий в тюрьму, и уж тем более по той непристойной причине, что это обогатит наше понимание оных. Мы не имеем права дразнить их, запугивать или доводить до безумия. Не исключено, что будущие поколения сочтут также, что мы не имели и права сгонять животных в стада, резать их ради того, чтобы получать нежнейшие жульены и отбивные, а затем поедать таковые. Услышав подобную нелепицу, мы лишь приподнимаем в изумлении брови, но ведь и наши предки приподнимали брови, когда им говорили, что спускать на веревках маленьких мальчиков в дымоходы нехорошо.

Когда мои юные племянники снова приедут в Лондон, я поведу их не в зоопарк, а в парламент — пусть послушают, как там задают вопросы премьер-министру. Это ничем не отличается от созерцания дерущихся за территорию гиббонов или мочащихся носорогов, однако, покидая парламент, человек не испытывает никакого чувства вины.

Трефузис возвращается!

Никогда не возвращайся в старые места. Эти слова написаны на моем сердце огненными буквами. Недавно я все же возвратился — и в двух смыслах сразу. Пару лет назад я играл в вест-эндской постановке пьесы Саймона Грея «Общее стремление». На этой неделе Би-би-си снимала по ней в Кембридже фильм, воскрешающий те позолоченные годы брючек клеш, коротких бачков, волос по плечи и дурацких жилеток.

Я провел в Кембридже несколько лет уже по завершении эры, которую мы восстанавливали в фильме, и тем не менее, когда выяснилось, что для гримеров и костюмеров Би-би-си середина семидесятых успела обратиться в «исторический период», на душе моей стало тревожно. Одно дело — просидеть час на месте, пока к твоим волосам приплетают чужие локоны, а физиономию оснащают липнущими к челюстям баками, которые моя мама называла «скобками прохвоста», и совершенно другое — ощущать, как ту же физиономию смазывают полупрозрачной жидкостью, именуемой «натяжителем кожи». Со студенческой поры моей прошло всего девять лет, разве мог я покрыться морщинами и обрюзгнуть за срок столь краткий?

Пытаясь хоть как-то воспрянуть духом, я провел утро, показывая колледжи американскому члену нашей команды Эндрю Маккарти. Не человек — золото: он ни разу не выразил удивления по поводу отсутствия кондиционеров в капелле Кингз-колледжа и отвращения, которое внушила ему безуспешность поисков производящего кубики льда автомата в библиотеке Рена. После часовой примерно прогулки он начал позевывать, и я, показав ему дорогу к Питерхаусу, в котором проходили съемки, обратил стопы к жилищу моего старого друга и наставника Дональда Трефузиса, профессора сравнительной филологии и экстраординарного члена колледжа Св. Матфея.

Именно Трефузис свел меня с «Приверженцами» — замкнутым, жившим напряженной жизнью братством интеллектуалов, сексуальных еретиков и вольнодумных гуманистов, которые поджаривали зефирины на пламени горящих в камине номеров «Зрителя» и читали друг другу статьи, посвященные таким животрепещущим вопросам, как онтология плоти и музыкальная заставка Джонатана Коэна. [Английский музыкант; вел на Би-би-си передачи для детей.] Дональд же завербовал меня в КГБ… или то была МИ-5? Мне он этого так и не сказал, а лезть к нему с вопросами означало бы вести себя не по-кембриджски. В Кембридже мы всегда стояли на стороне друга, правой или неправой. Верность здесь хранилась лишь отношениям с другими людьми.

Я думал, что Трефузис сумеет объяснить мне, чем вызвано тяжкое ощущение подавленности и отчужденности, которое томило меня, пока я бродил по закрытым двориками и аркадам Кембриджа.

Профессор, открыв передо мной дверь, явно удивился:

— А, так вы, молодой человек, закончили все же эссе о Большом фрикативном сдвиге?

Я поспешил уверить его, что пока не закончил, однако исследования продолжаю. И попросил еще об одной девятилетней отсрочке, которую он мне тут же и даровал.

— Такие вещи требуют времени, — признал профессор. — Одна только корректура написанной мной для New Philologishe Abteilung статьи о словацких диакритических знаках отняла целых семнадцать лет. Однако я уверен — она подобных усилий стоила. Вы, конечно, читали ее?

— Кто же ее не читал? — ответил я, и профессору хватило милосердия закрыть на мою уклончивость глаза.

— Бог ты мой! — ликуя, восклицал он и потирал руки. — Кой-кого моя статейка просто-напросто огорошила! Меня уверяли, что на прошлогоднем Корнелльском съезде фонемистов несколько ее экземпляров подвергли публичному сожжению, а некий преподаватель лондонской Школы славистики, познакомившись с моей критикой теории происхождения хорватских двигательных глаголов, взял да и удавился. Мы прогулялись немного по «Задам».

— Куда все ушло, Дональд? — спросил я. — Этот не тот Кембридж, какой я знал. Здания все те же, вы все тот же, и однако ж…

Трефузис вглядывался в плавные воды Кема, с которых неслись к нам печальные голоса туристов, проплывавших мимо в гребных яликах, распевая рекламу мороженого «Корнетто» на мелодию «О мое солнце».

— Нельзя дважды войти в одну и ту же реку, — процитировал он, — ибо вода, текущая мимо тебя, неизменно нова.

— Гераклит! — воскликнул я.

— На здоровье, — отозвался он. — Ваш Кембридж был построен из людей, не из кирпичей, камня и стекла, и жизнь жестоко разбросала этих людей по свету. А больше им вместе уже никогда не собраться. Цирк давным-давно свернул свои шатры и тихо удалился, а мы с вами стоим посреди опустевшего деревенского выпаса, гадая, отчего он кажется таким заброшенным и убогим.

— Вы правы, — вздохнул я, — вы, как всегда, правы.

— Разумеется, прав. А теперь убирайтесь с глаз долой. От вас разит тленностью. Для напоминаний о том, что я стар, вы мне не требуетесь, с этим хорошо справляется мой мочевой пузырь.

Я вернулся в Питерхаус, и меня тут же засыпала вопросами съемочная группа.

— Почему типичные студенты последнего курса вешали на стены групповые снимки первокурсников? Скажите, лекции они в мантиях слушали? А двери своих квартирок они запирали?

— Меня не спрашивайте, — ответил я. — Я сам здесь впервые.

Ушиб головы

Если нижеследующее покажется вам бессмысленными бреднями трагически повредившегося ума, мне придется извиниться перед вами. Я только что получил сильнейший удар по черепу, и потому не исключено, что у меня сотрясение мозга и мысли мои немного путаются.

Люди моего роста довольно часто зашибают головы о притолоки, балки и иные строительные конструкции. Процедура, к которой я обычно прибегаю в подобных случаях, такова: проморгавшись и исчерпав имеющийся в моем распоряжении запас бранных слов, я быстренько ощупываю ушибленную часть черепа и, чтобы выяснить, насколько сильно пострадал мой разум от пережитого его вместилищем потрясения, задаю себе контрольные вопросы из составленного мной именно для таких случаев списка.

Первым делом я спрашиваю себя, сколько будет дважды два. Если ответом служит не «желтизна» и не «кардинал Ришелье», я сразу перехожу к собственному имени, номеру факса и возрасту. Если и тут результат представляется мне удовлетворительным, я переворачиваю, так сказать, экзаменационный листок и придирчиво расспрашиваю себя о том, в каком году была обнародована «Великая хартия вольностей», как называется столица Уругвая и какие денежные знаки имеют хождение в Болгарии. Засим следуют вопросы посложнее, например, есть ли Бог, зачем мужчинам соски и в чем состоит предназначение Джеффри Уиткрофта. Разум, пребывающий в нормальном состоянии, разрешить эти проблемы не способен, однако всегда ведь существует вероятность того, что хороший удар по голове приведет к усовершенствованиям, которые сделают возможными недоступные ему прежде прозрения.

Реакция, разумеется, нелепая и нелогичная. Если сильный удар лишил меня способности соображать, откуда я знаю, какие вопросы следует задавать? И как отличаю правильные ответы от неправильных?

Мне представляется, что самым надежным свидетельством размягчения или повреждения мозга является желание его обладателя подать на кого-нибудь в суд. На сей раз я зашиб голову в весьма почтенном кембриджском отеле. Удар был настолько силен, что я сразу осел на пол. Возможно, я даже лишился чувств на небольшое число секунд.

Сидя на полу, поглаживая мой medulla oblongata [Продолговатый мозг (лат.).] и перебирая контрольные вопросы, я вдруг обнаружил, что окружен целой саванной брюк в серую полоску и озабоченных лиц. Персонал отеля заметил случившееся и собрался вокруг меня, чтобы принести мне извинения. Отель этот входит, как почти каждый отель нынешней Британии, в состав целой сети таковых, а для случаев, когда постоялец что-нибудь повреждает себе на принадлежащей компании территории, существуют, следует вам сказать, строго определенные процедуры. Процедуры, назначение коих состоит скорее в том, чтобы снять с компании любую ответственность, чем в выражении искреннего сочувствия, сожаления и понимания. Они сильно смахивают на то, чему обучают коммивояжеров, которым часто приходится пользоваться автомобилями. Если столкнетесь с кем-нибудь на дороге, говорят им, никогда, кто бы ни был повинен в столкновении, даже и не думайте произносить слово «простите». Сказать «простите» значит допустить свою ответственность за случившееся. Мне это представляется отвратительным и тошнотворным до крайности. Большинство англичан извиняется, даже налетев на стойку для шляп, не говоря уж о людях. Для каждого из нас куда предпочтительнее услышать от управляющего отелем «Мне так жаль» и увидеть, как он, распрямившись, сердито отшлепывает балку, в которую врезался бедный постоялец, приговаривая: «Нехорошая балка, нехорошая», чем услышать от него же вкрадчивый вопрос: «Неужели вы не заметили, сэр, свисающую с этой балки хорошо освещенную табличку “Берегите голову”?»

Разумеется, табличка там имелась, и, разумеется, все произошло по моей, так сказать, вине. Если в вас шесть футов и четыре с половиной дюйма роста, а человек вы неловкий и временами задумывающийся, вам часто случается на что-нибудь натыкаться. И когда это происходит, вы просите лишь об одном — о крошечной-прекрошечной толике сочувствия и всего лишь крупице от йоты soup?on [Подозрение (фр.).] о тени намека на участие. Если же вы их не получаете, удар по башке рождает приступ раздражения и в ушибленной голове вашей начинают мелькать чуждые вам неанглийские мысли о гражданских исках и судебных процессах. Сама тщательность, сама елейная поспешность, с которой эти люди отрицают свою вину, вызывает потребность доказать ее.

Если вам повезет, спокойные размышления и стаканчик с налитым в него на палец-другой добрым солодовым виски смогут вернуть вашему рассудку его главенствующее положение. Существует абсурдная разновидность вывернутой наизнанку «оговорки-22», гласящая, что всякий, кто всерьез подумывает о том, чтобы после простенького несчастного случая судиться с отелем или иной организацией, повредился в уме настолько, что процесс наверняка проиграет.