Но все эти картины словно потонули в туманной дымке, когда я заметил юную девушку, которую не видел вот уж четыре года. Розину Бэнтвигг, младшую и безусловно вторую из прославленных двойняшек Бэнтвигг по красоте. Она стояла, сцепив за спиною руки и склонив чуть набок, точно любознательный библиотекарь, голову, и слушала, как Джон Гилгуд обучает Сачеверелла Ситвелла [Сэр Сачеверелл Ситвелл (1897–1988) — английский писатель и художественный критик.] точно выбирать время для розыгрыша. Забыв обо всем на свете — о звучавшем в зале рэгтайме, о том, какое слабенькое впечатление произвела на премьер-министра Веста Виктория, [Веста Виктория (1873–1951) — английская мюзик-холльная певица и комедийная актриса.] об усиках Юнити Митфорд и о плавательных трусах кардинала Халлорана, — я алчно вглядывался в это чарующее юное создание. Она, обернувшись на миг, увидела меня. Светлая улыбка озарила ее лицо, Розина приблизилась ко мне. «Ах, Дональд, — произнесла она, — какое это счастье — видеть вас». Ее голос, облик, улыбка запечатлелись в моем сознании, точно звезды небесные. Они провели меня через жизнь, они — мои опорные точки, парадигма, к достижению коей надлежит стремиться всему, что составляет мою вселенную. Но в тот миг я поступил отчасти нерассудительно: откинул назад голову, зажмурился и облевал ее сверху донизу, — была ли тому виною жара, запах сальных свечей, гашиш — не знаю. Я поспешил, не останавливаясь, чтобы оглянуться назад, прочь из залы и из той жизни — навсегда. Потом она, конечно, вышла за Тома Сбрендинга. Ни разу ее больше не видел.

Розина, леди Сбрендинг, вспоминает тот же вечер.

Родственные связи с семейством Керкмайкл — моя бабушка, маркиза Глоуверэйвон, была урожденной леди Виэллой Керкмайкл — уже с раннего возраста открыли передо мной двери английских гостиных и загородных поместий, двери того мира, который Вторая мировая война занавесила шторами затемнений, навсегда угасив его блеск. Именно привилегированный entr?e [Доступ (фр.).] в этот мир положительно индоссировал мою и без того уже сильную девичью привязанность к пресвитерианству крипто-синдикалистского, анархо-марксистского и необуддийского толка. Какой бы саркастичной юной негодницей ни была я в 1930-х, однако и я, с такой бестактностью отвергавшая все, за что держалась моя семья, не могла не увлечься красотой, обаянием, яркостью и теплом тех реликтов золотого эдвардианского столетия, которые светились еще сильнее от того, что их окружал безрадостный мрак десятилетней депрессии.

И конечно, любимыми моими приемами были те, что задавала Джакуинда Марриотт в ее лондонской резиденции, стоявшей, сколько я помню, на Кердистон-сквер. Она называла их salons, каковыми они, разумеется, не были. Перманентных завивок там никому не делали.

Помню один такой вечер мая или июня 1932 года. На него каждому надлежало явиться в обличье какого-нибудь парадокса. Берти Рассел переоделся группой групп, которая не содержится в этой группе; я изображала Ахилла, а моя сестра Кастелла — черепаху. Я очень жалела бедного Г. К. Честертона, явившегося в виде ответа на вопрос «Это вопрос?», из-за чего в тот вечер все его игнорировали. Стояла прелестная летняя ночь, мне было девятнадцать лет, и весь мир лежал у моих ног.

Однако в каждом раю есть своя гадюка, и червоточиной в яблоке этого вечера стала противная Бранделия Каркстон, посвятившая всю себя тому, чтобы испортить мне вечер. Она осмеивала меня, наступала на шлейфы моих мыслей, стряхивала в мой бокал пепел сигареты и зевала при каждом моем слове. Она никогда не любила меня и делала все, чтобы спровоцировать на какую-нибудь вульгарную выходку. И вот, стоя рядом с Осбертом Ситвеллом [Сэр Фрэнсис Осберт Ситвелл (1892–1969) — английский писатель, брат Сачеверелла Ситвелла.] и слушая, как он обучает Лоуренса Оливье говорить с немецким акцентом, я вдруг заметила по другую сторону залы молодого Дональда Трефузиса. Сердце мое пропустило удар: вот он, высокий, красивый юноша, которого я обожала до беспамятства еще в те дни, когда носила конский хвостик и бараньи уши. Бранделия Каркстон подло ущипнула меня за руку. Извинившись перед Оливье и Ситвеллом, я, следом за мерзкой девицей Каркстон, направилась к Дональду. Он откинул назад голову, и я, верно поняв его намерения, отпрыгнула в сторону, предоставив ему возможность облевать жалкую Бранделию сверху донизу. Никогда не испытывала я мгновения более упоительного. И никогда, с тех пор как на мысе Ферра загорелся в 1924 году парик, осенявший голову Эдгара Уоллеса, [Ричард Горацио Эдгар Уоллес (1875–1932) — английский автор детективных романов, журналист и драматург, создатель Кинг-Конга.] не видела человека, попавшего в обществе в положение столь плачевное. Я повернулась к моему отважному спасителю, чтобы поблагодарить его, но он уже бесследно исчез. И больше я его ни разу не видела. Но всегда помнила об этом замечательном человеке и часто гадала — что-то с ним стало? Жизнь бывает порой так жестока. А теперь мне пора проспаться.

Трефузис получает награду

Это запись единственного выступления Трефузиса на телевидении. Здесь он принимает награду «Британской гильдии прессы» — «За лучшую радиопрограмму» или за что-то еще.

Да благословит вас небо, должен сказать, этот свет отчасти мучителен, впрочем, готов поклясться, что со временем мои глаза привыкнут к его сверканию. Нечего и удивляться тому, что появляющиеся на экранах телевизоров люди выглядят столь чудовищными тупицами. Теперь я понимаю, что мертвенное, безнадежное выражение их глаз сообщается оным слишком ярким электрическим светом. Однако я отклоняюсь от темы. О чем я хотел сказать? Да, о наградах. О премиях.

Так вот, я уверен, что «Британская гильдия прессы» — или некая иная организация, поднесшая нам этот беспроводной трофей, — руководствовалась намерениями самыми лучшими, и все же обязан сказать, что считаю это ужасной ошибкой. Разумеется, я вовсе не хочу обидеть кого-либо из ответственных за нее официальных лиц и не сомневаюсь, что все мы с большим чувством воспримем проникновенную похвалу, которой удостоилась наша работа, и тем не менее должен повторить еще раз: вы совершили большую ошибку. Поймите, я говорю отнюдь не о том, что мы такого одобрения не заслужили. Надо думать, наша скромная радиовещательная затея ничуть не мерзее любой другой из тех, что оскверняют волны эфира. На самом деле время от времени мы создаем мгновения, которые сила порождаемого ими волнения, свежесть видения и мощь проницательности позволяют назвать золотыми. Однако я готов отстаивать ту точку зрения, что перевоплощать их достоинства в официальную награду значит сеять смерть, замешательство, бедствия и погибель. Позвольте мне обрисовать причины, по которым я держусь этого мнения.

Я ужасно боюсь, что любая награда поощряет ее получателя к тому, чтобы проникнуться самомнением и самодовольством, которые способны произвести на людей разумных и воспитанных лишь одно впечатление — пугающее. «Незакрепленные концы» выходят в эфир по субботам, ровно в десять утра. Люди мудрые и порядочные в это время еще лежат в постели. А если и не лежат, то дальше стола с завтраком добраться не успевают. Нервная система каждого из них только еще начинает прилаживаться к ужасам дня и громким шумам. Вообразите же, если вы столь добры, какое уродливое впечатление производит на них в подобных обстоятельствах развязный и навязчивый Недвин Шеррин. Человек, чьими перевешивающими все его недостатки положительными качествами являются бесстрастность, спокойствие, скромность и сдержанность повадки, вдруг обращается в страшно оживленного, самоуверенного и самодовольного горлопана. Я даже думать об этом спокойно не могу. Нет, должен извиниться перед вами, но эта легкомысленная, бойкая раздача наград способна спустить в эфире с цепи такие силы, что всем нам придется пожалеть о содеянном.

Какие великие литературные произведения создал Киплинг после того, как получил Нобелевскую премию? Никаких. Он был слишком занят тем, что сидел дома, раздувался от гордости и начищал рукавом свой серебряный приз. Премии должны присуждаться не в виде ободрения на будущее, но в виде прощания, заключительного панегирика, подношения тому, кто нас покидает.

Вы не хотели дурного, леди и джентльмены из «Британской гильдии прессы», большое вам спасибо, в любое другое время я был бы готов рассыпаться перед вами в преувеличенных благодарностях и даже целовать каждого и каждую из вас в губы в течение неприятно долгого времени, ибо такова привилегия старости. Сейчас же я боюсь, что мне придется умерить мою благодарность опасливостью. Нет, право же, эти прожектора совершенно меня доконали. Еще мгновение — и взгляд мой станет тусклым и остекленелым, как у дохлого линя или живого провозвестника прогнозов погоды. У меня начинается мигрень и заполняются какой-то дрянью пазухи носа. Полагаю, для меня настало время приложить к вискам смоченный одеколоном носовой платок и прилечь. Если вы были с нами, спасибо, что перестаете быть.

Трефузис и «Мятежник в монокле»

Би-би-си только что показала сериал Алана Блисдейла «Мятежник в монокле», драму, посвященную так называемому «мятежу в Этапле», происшедшему во время Первой мировой войны. Показ вызвал в определенных кругах бурю протестов. А она, в свой черед, совпала с назначением сэра Мармадюка Хасси председателем правления Би-би-си.


ГОЛОС. Этим утром только что возвратившийся с острова Крит Дональд Трефузис, заведующий королевской кафедрой филологии Кембриджского университета и экстраординарный член колледжа Святого Матфея, нацелил свое желчное внимание на политическую бурю, порожденную назначением нового председателя правления Би-би-си.


Желчное? Что значит «желчное»? Право же, юношам, которые объявляют здесь номера программы, приходят в голову мысли самые странные. Желчное, это ж надо. Привет. Как большинство из вас наверняка уже прочло в свежем номере ежеквартального «Neue Philologische Abteilung», [«Новое филологическое выделение» (нем.).] этого благородного vade mecum’a [Карманный справочник, путеводитель (лат.).] озабоченных лингвистикой людей, я только что завершил раскопки, имевшие целью установить происхождение и источники величия минойских диалектов древнегреческого языка, — раскопки, объем, охват и размах коих заслуженно сравнивались с куда более приземленным копанием сэра Артура Эванса в земле Кносса. Вот лишь некоторые из отзывов о проделанной мной работе: «Труд, отличающийся смелостью реконструкции и богатой фантазией возрождающий к жизни» («Language Today» [«Язык сегодня» (англ.).]). «Профессору Трефузису удалось пролить новый свет на греческие суффиксы и их происхождение» («Which Philologist» [«Который тут филолог» (англ.).]). «Я никогда уже не смогу смотреть на скольжение йоты прежними глазами» («Sparham Deanery Monthly Incorporating the Booton and Brandiston Parish Magazine» [«Ежемесячник церковного округа Спарем с добавлением к нему прихожан Бутона и Брэндистона» (англ.).]). Впрочем, работа моя удостоилась стольких же порицаний, скольких похвал. «Обычный бред левого крыла», — пишет в «The Times» Фердинанд Скратон. Но на этом я останавливаться не буду. Могу лишь заметить, что цепь, которая облекает мою шею, пока я разговариваю с вами, получена мной вместе с «Орденом Зевса-Освободителя первого класса», и этот знак признательности народа Крита значит для меня гораздо больше, чем все академические рукоплескания, которых я, вне всякого сомнения, удостоюсь еще до того, как платаны уронят последние золотые листья свои в быстротекущие воды Кема. Да, снова вернуться в желто-коричневую Англию — это и вправду что-то.

Крит есть вино, наслаждаться которым можно лишь краткие сроки. Следует сказать, что без крепительного воздействия «Всемирной службы Би-би-си», которое позволяет мне держать мой разум в узде, пребывание на этом несравненном острове было бы для меня, вне всяких сомнений, непереносимым. Поток новостей, информации, музыки, драматургии и образцовых благоглупостей, текущий из Буш-Хауса [Штаб-квартира «Всемирной службы Би-би-си» в Лондоне.] в Калатас, нескончаем и вдохновителен. В особенности же захватила мое внимание одна тема, раз за разом возникавшая в коротковолновых комментариях. Вообразите, в какой ужас я впал, узнав, что в мое отсутствие по английскому телевидению был показан сериал мистера Алека Блисдейла, называвшийся, сколько я помню, «Мятежная молекула». Сценарист его, если я только не ошибаюсь самым непозволительным образом, исказил историю в угоду своим отталкивающим политическим целям. Поскольку моему отцу довелось находиться в Этапле в те самые роковые три дня, у меня нет ни малейших сомнений: то, что с тех пор стали именовать «мятежом», представляло собой не более чем колебания, на долю секунды охватившие одного рядового солдата, перед тем как он, выполняя приказ старшего по званию, застрелился. Дисциплина, преданность и любовь к офицерам, отличавшие британских воинов во время той славной войны, были такими, что даже это пустяковое промедление выглядело на фоне норм мгновенного подчинения и почтения, кои правили жизнью веселых, всегда готовых к бессмысленной гибели фронтовиков, актом вопиющего неповиновения, — пусть и крошечным, но пятном, замаравшим прекрасную истину: постоянно владевшую нашими Томми патриотическую потребность всегда и во всем подчиняться благородным, мудрым, блестящим стратегам, коими были ведшие их за собой в сражения офицеры. И вот некий безобразный драмописец пытается вымучить из этого пустякового происшествия нечто гораздо большее. Правительство вмешалось — и совершенно правильно сделало. Я что ни день молюсь за нового председателя правления Би-би-си. Первейший его долг, сколько я понимаю, состоит в том, чтобы сжечь все пленки этой пьесы и запретить на будущее постановку любых извращенных сочинений еще одного архи-пропагандиста и исторического лжеца, Уильяма Шекспира. Ибо слишком долгое время радикальным безумцам, которые руководили нашим телевизионным центром, сходило с рук пристрастие к таким превратным, перекошенным, доктринерским облыжностям, как «Трагическая история короля Иоанна», «Король Ричард III», «Короли Генрихи I V, V и VI» и все их подложные, лживые «части». Любой историк скажет вам, что на Босуортском поле не было никаких кустов боярышника, под которые могла закатиться или не закатиться корона Ричарда III. Да и сам он никогда не кричал, и я почитаю долгом моим проинформировать вас об этом: «Мой конь, мой конь, все царство за коня!» [Трефузис немного запутался. Существует легенда, согласно которой корона Ричарда III, коей увенчали на Босуортском поле Генриха Тюдора, ставшего после этого королем Генрихом VII, была найдена валявшейся под кустом боярышника, однако у Шекспира нет об этом ни слова. Да и Ричард III кричит у него несколько иное.] Шекспир ВСЕ ЭТО ВЫДУМАЛ. ЭТО ЛОЖЬ, отвратительная пропагандистская ложь, посредством которой он норовил подольститься к придворным лизоблюдам своего времени. И я свято верю, что мистер Мармелад Хасин запретит на будущее любые постановки сочинений этого безобразно бородатого драмодела. «Почему, — нередко спрашивал мой великий предшественник на посту заведующего кембриджской кафедрой филологии, — почему это, какого умного человека ни возьми, он непременно окажется левым?»

Те из вас, кто повнимательнее, уже приметили в моем голосе нотки дразнительной иронии. И были совершенно правы. Все начинает выглядеть так, точно я не могу и на миг повернуться к Британии спиной без того, чтобы до ужаса назойливые, невежественные олигофрены тут же не полезли в дела, в которых они попросту ни аза не смыслят. Мысль о том, что политикам по силам отличить историю от литературного вымысла, нелепа до крайности, да они не смогли бы сказать, чем драма отличается от банки маринованных грецких орехов, а произведение искусства — от квадратиков увлажняющей бумаги с лимонным ароматом (наподобие тех, какие стюардессы авиалиний весьма предусмотрительно выдают ужинающим на борту пассажирам, дабы оные протирали ими лица после еды); мысль же о том, что политикам можно доверить выполнение подобной задачи, нелепа, абсурдна и безобразна. Литература — похоже, я просто обязан объяснить это всем тупицам нашего мира — есть притворство, и примерно такое же, как политика. Если мы станем предавать анафеме каждое выдающее себя за истинный факт литературное произведение, будь оно до отвратности ура-патриотическим или сколь угодно иконоборческим, нам придется швырнуть в костер не только тома Шекспира, Мильтона, Диккенса, Джойса и Шоу, но и каждое записанное кем бы то ни было высказывание каждого человеческого существа. Будучи филологом, я имею полное право сказать вам, что и язык — тоже ложь. Да! Сам язык. Камень — это камень, а слово «камень» таковым не является, оно лишь знак, лингвистическая банкнота из тех, которыми мы обмениваемся, дабы указать на идею камня. Она избавляет нас от тягостной необходимости выворачивать камень из земли, чтобы показать собеседнику, о чем идет речь.

Понимают ли и сами носители глупости, предрассудков, ненависти и страха, из которых состоит британская публика (та, то есть которая меня сейчас не слушает), и орудия их политической воли экономику, определяющую характер предъявления этих лингвистических банкнот и обмена ими, — да простят мне коллеги-лингвисты мой несколько механистический, до-хьюмовский подход — никакого значения не имеет.

Ах, джентльмены, леди и все остальные, все это ложь, тщета, неразумие и глупость. Если вам требуются на вашем телевидении репрессии, цензура, ханжеское морализаторство и пропаганда, так перебирайтесь на жительство в Америку. Туда, все туда! А теперь — я устал, бедра и зад мои все еще полны воспоминаний о перелете из Ираклиона, мне необходимо заглянуть в больницу Адденбрукса, к человеку, который обычно массирует мои ягодицы (замечательный специалист — ни одной жилочки нетронутой не оставит). Если вы были с нами, спокойной ночи.