Стивен Холл

Дневники голодной акулы

Стэнли Холлу (1927–1998) — ученому и джентльмену

Часть первая

Какое-то слабое, все более угасающее воспоминание о Герберте Эше, инженере, служившем на Южной железной дороге, еще сохраняется в гостинице в Адроге, [Адроге — район Буэнос-Айреса, где Борхес провел детство и где жили родственники семейства Борхес. (Здесь и далее — примечания В. Гретова)] среди буйной жимолости и в мнимой глубине зеркал.

Хорхе Луис Борхес [Борхес, Хорхе Луис (1899–1986) — аргентинский писатель-постмодернист, оказавший значительное влияние на литературный процесс XX века. В 1961 г. занял пост директора Национальной библиотеки. Был профессором английской литературы в университете Буэнос-Айреса. Эпиграф взят из рассказа «Тлён, Укбар, Orbis Tertius» (главка вторая), в пер. Е. Лысенко.]

1

Останки разрушенного почти до основания

Я был без сознания. Я перестал дышать. Не знаю, сколько времени это продолжалось, но, должно быть, приводы, поддерживающие функционирование человеческой машины на бессознательном уровне, переключились, отзываясь на тишину со свойственной всем системам паникой. Отказ автопилота — аварийный переход на ручное управление.

Вот так и началась моя жизнь, моя вторая жизнь.

Веки мои распахнулись, взгляд превратился в двойной ноль, а шея и плечи изогнулись и запрокинулись в неимоверном, направленном внутрь усилии, в едином, весь мир поглощающем вздохе. Кубометры воздуха и устилающей паркет пыли со свистом ворвались в глотку, вонзаясь в нее острыми спазмами кашля. Задыхаясь и отплевываясь, тужась и содрогаясь, я все кашлял, кашлял и кашлял. Из носа свесились нити соплей. Зрение расплавилось, обратившись в пятно горячего марева.

Неистовые судороги из-за нехватки воздуха заставили меня испытать сильнейшее головокружение, и пол начал ускользать у меня из-под пальцев. Разнородные пятна, роившиеся перед глазами, словно бактерии под микроскопом, угрожали новой потерей сознания, и я, ослепший и трясущийся, зарылся мокрым своим ртом в ладони, стараясь размеренно вдыхать воздух сквозь пальцы…

Медленно, очень-очень медленно мир вокруг начал восстанавливаться в виде тошнотворно зеленых и режущих глаз багровых пятен и, возможно, через минуту пришел в какое-то неустойчивое равновесие.

Я вытер руки о джинсы и в последний раз поддался приступу саднящего кашля, прежде чем смахнуть с глаз остаток слез.

Все хорошо. Ты только дыши, а так с нами все в порядке.

У меня не было ни малейшего представления о том, кто я такой и где нахожусь.

Это не стало ни внезапным откровением, ни невыносимым шоком. Мысль об этом закоченела, пока я содрогался и хватал ртом воздух, и даже сейчас, когда я вновь обрел контроль над телом и полностью себя осознал, она не внушала особого ужаса. По сравнению со всей той физической паникой, что я только что испытал, это все еще оставалось тревогой мелкой, вторичной — незначительным беспорядком в углу общего положения дел. Что для меня значило гораздо больше — в миллион раз больше, чем что-либо иное, — так это воздух, дыхание, не требующие теперь усилий вдохи и выдохи. Прекрасный, небесный, ангельским пением оглашаемый факт — я мог дышать, что означало: я буду жить. Прижимаясь лбом ко влажному коврику, я воображал, что вдыхаю милю за милей мягкой голубизны неба над саваннами, меж тем как последние содрогания покидали мое тело.

Сосчитав до десяти, я оторвал голову от пола. Оперся на локти и, когда мое положение показалось мне более или менее устойчивым, подтянул колени и встал на них. Я стоял на коленях в изножье двуспальной кровати в какой-то спальне. В спальне, обставленной обычной, самой заурядной мебелью. В углу возвышался шифоньер. На столике у кровати наличествовал набор разнокалиберных стаканов и электронный будильник с красными цифрами — 16.34 пополудни, комод, на котором беспорядочно толпились дезодоранты со снятыми крышками, упаковка поливитаминов и остатки рулона голубой туалетной бумаги, размотанного как раз до того места, где бумага становится сморщенной, словно пальцы после приема ванны. Все эти вещи совершенно обычны для спальни — но я ни одной из них не узнавал. Ничто изо всего этого не представлялось странным, но и знакомым тоже не было. Оно попросту там присутствовало — ничем не примечательное, но чужое. Явилась мысль о том, что я, быть может, упал и получил сотрясение мозга, однако ничего не болело. Я на всякий случай ощупал свой череп — нет, ничего.

Когда я осторожно поднялся на ноги, то и новый угол зрения ничем не помог памяти. И вот тогда начали попадать в цель первые настоящие удары тревоги.

Я ничего из этого не могу вспомнить. Ничего из этого я совершенно не знаю.

Я ощутил этот покалывающий ужас, тот, что является, когда вы осознаете степень чего-то дурного — если, допустим, вы заблудились или же совершили какую-то страшную ошибку, — реальность положения дел, вползающую внутрь через затылок, словно какой-нибудь бессловесный Дракула.

Я не знал, кто я такой. Я не знал, где я находился.

Настолько просто.

Настолько пугающе.

Стиснув зубы, я стал поворачиваться на месте и трижды медленно обвел спальню взглядом, прикасаясь глазами к каждой из обыденных, несущественных вещей, тщательно все обследуя и абсолютно ни одной из них не узнавая. Затем проделал то же самое умственно — закрыв глаза, стал шарить внутри своей головы, на ощупь отыскивая во тьме какие-нибудь знакомые формы. Но не обнаруживал ничего, кроме паутин и теней; там меня тоже не было.

Я подошел к окну спальни. Мир снаружи представлял собой длинную улицу и ряд домов с террасами, фасадами обращенных ко мне. Видны были фонарные столбы, расставленные через равномерные промежутки, столбы телеграфные, промежутки между которыми равномерными не были, и издалека доносились звуки оживленного дорожного движения — постоянное жужжание автомобильных двигателей, громыхание грузовиков и редкое глухое постукивание ящиков, однако — прижавшись носом к стеклу, я посмотрел налево и направо — людей нигде не было. День был пасмурным, серым, скрадывающим очертания. Себя я тоже ощущал лишенным всяких очертаний. Неожиданно я почувствовал сильнейший позыв броситься вон из дома, звать на помощь и бежать, насколько хватит сил, пока кто-нибудь не увидит меня, не признает во мне реального человека и не позовет доктора или еще кого-нибудь, чтобы тот привел меня в надлежащее состояние, подобно тому как часовщик заново устанавливает все крошечные колесики и пружинки в разбитых часах. Но в то же время во мне присутствовало не менее сильное опасение, что если я так поступлю, если побегу и буду кричать, то никто не появится, никто меня не увидит. Достигнув конца этой улицы, я лишь обнаружу, что звуки дорожного движения раздаются из старого магнитофона, стоящего на углу заброшенной магистрали в пустынном и безлюдном мире.

Да. Брось, от этого проку не будет. Сжав руки в кулаки, я протер глаза, загнал ужас вглубь и попытался прояснить мысли. Похлопав себя по карманам, обнаружил бумажник. Стал перебирать содержимое: деньги, квитанции, автобусные билеты, пустая визитница, затем — водительские права.

Я уставился на фотографию и имя на карточке.

Человек в зеркале шифоньера осторожно прикоснулся пальцами к своим впалым щекам, носу, рту, коротко остриженным и явно давно не мытым каштановым волосам. Ему было под тридцать, он выглядел усталым, бледным, слегка нездоровым. Он нахмурился, глядя на меня. Я попытался прочесть его биографию — что за человек морщит свой лоб вот таким образом? Какого рода жизнь приводит к появлению вот такого набора морщин? — но мне было не под силу расшифровать хоть что-нибудь из того, что я видел. Человек этот был незнакомцем, и все его выражения были написаны на языке, от понимания которого я был очень далек. Мы протянули друг к другу руки, и наши пальцы соприкоснулись: мои были теплыми и влажными, его — прохладными, гладкими и созданными лишь отраженным светом, отскакивавшим от стекла. Я убрал руку и назвал его по имени. И он в ответ проговорил то же самое, но беззвучно, только шевеля губами:

Эрик Сандерсон.

Эрик Сандерсон. Когда я услышал, как произношу это имя, то прозвучало оно солидно, реально, достоверно и весомо. Однако ничего этого в нем не было. Оно было развалинами рыхлой кладки, разбитыми окнами и трепыхающимися на ветру полотнищами голубой парусины. Оно было оставлено владельцем. Оно было останками того, что казалось разрушенным почти до основания.

* * *

— Полагаю, Эрик, что у вас немало вопросов.

Я кивнул.

— Да.

Да? Трудно было понять, что мне следует говорить. Трудно было сказать хоть что-нибудь. Несмотря на весь мой страх и провалы памяти, преобладало во мне чувство неловкости, порождаемое ощущением совершенно нелепой ситуации, в которую я угодил. Как мог я усесться здесь и просить эту незнакомку помочь мне собрать факты моей жизни? Пакеты с покупками лопнули, и все мои приобретения раскатывались по запруженному людьми тротуару, а я семенил за ними, наклонялся, натыкался на кого-то и лопотал: «Ах, простите. Извините. Простите, ради бога. Не могли бы вы… Извините».

Прошло час и пять минут после того, как я открыл глаза на полу спальни.

— Да, — сказала доктор. — Понимаю, что вам сейчас не легко. Все это, должно быть, вас крайне расстраивает. Вы держитесь очень хорошо, и вам по возможности надо попытаться расслабиться.

Мы сидели среди зеленой листвы оранжереи в больших плетеных креслах, снабженных подушками, нас разделял плетеный кофейный столик со стеклянной поверхностью, на котором стояли чашки чая, а под одним из горшечных цветков возле двери спала маленькая собачонка рыжеватой шерсти. Все в высшей степени неофициально, очень раскованно.

— Хотите печенья?

Крупное лицо доктора слегка качнулось в сторону тарелки с причудливыми шоколадными лакомствами.

— Нет, — сказал я. — Нет, спасибо.

Она кивнула, взяла пару себе, положила их друг на друга шоколадными сторонами внутрь, а затем макнула их в чай, причем ее тяжелый взгляд вновь и вновь обращался на меня, как только это позволяла производимая ею последовательность действий.

— Ужасно, я понимаю.

Доктор Рэндл больше походила на какую-то сложную химическую реакцию, чем на человека. Она представлялась мне огромным ядерным реактором, эта женщина, чьи коротко подрубленные жесткие курчавые волосы — каштановые с проседью — со скрипом терлись о ворот просторной блузы, которая, в свою очередь, потрескивала, прикасаясь к клетчатой шерстяной ткани ее юбки. У нее были серые глаза под мешковатыми веками. Вокруг нее создавалась атмосфера обреченности, легкой радиоактивности. Отчасти можно было ожидать, что у вас поджарятся уши.

Я отвел взгляд, пока она разделывалась со своим печеньем.

Мне никак не удавалось завязать разговор, а она, похоже, испытывала почти такую же неловкость из-за молчания, как и я.

— Ну что ж. Пожалуй, поначалу нам следует разобраться с самыми значительными обстоятельствами, а потом мы могли бы продолжить.

Я кивнул.

— Хорошо, — она громко хлопнула в ладоши. — Я полагаю, что вы испытываете потерю памяти, вызванную тем, что мы называем диссоциативным состоянием.

Когда вам требуется спрашивать почти обо всем, то это часто означает, что вы ни о чем спросить не можете, — любой вопрос, будучи заданным прежде всех остальных, представляется чересчур нелепым, чтобы начинать именно с него. Я чувствовал себя совершенным посмешищем. И был растерян. И пристыжен. А потому просто посиживал на своем месте да старался помалкивать.

— Диссоциативным? — сказал я. — Понятно.

— Да. И это означает, что физически вы совершенно здоровы. С физической точки зрения у вас нет решительно никаких проблем.

Подавая это таким образом, она, конечно, на самом деле подчеркивала что-то другое, то, о чем умалчивала. Это заставило меня вспомнить шуточку старины Питера Кука: «Я совершенно ничего не имею против вашей правой ноги. Вся беда в том, что и вы сами от нее без ума».

— Вы хотите сказать, что я спятил?

Рэндл под острым углом соединила кончики указательных пальцев.

— У вас просто незначительное отклонение. Люди ежедневно испытывают миллионы различных отклонений. Просто случилось так, что отклонение, от которого страдаете вы, оно… не физиологической природы.

Она обогнула словечко «психической». По сути, едва-едва от него увернулась.

— Ясно, — сказал я.

— По-настоящему хорошая новость состоит в том, что у вас нет никакого дегенеративного состояния или же заболевания, которое представляло бы собой серьезную угрозу вашему мозгу. Физически вы в отменной форме, и нет никаких препятствий к тому, чтобы вы не могли достичь полного выздоровления.

— Значит, все это временно?

Глубоко замороженное время незнания, прожитое мною после того, как я открыл глаза на ковре, вроде бы немного раскололось. Теплый всплеск облегчения ударил меня изнутри по ребрам.

— Полагаю, что так. — Доктор сдержанно улыбнулась.

— Но?

— Но, боюсь, нам на это потребуется немалое время.

— Насколько немалое?

Она приподняла руку в мягком жесте: притормози-ка, мол.

— Думаю, пока не следует забегать вперед. Я отвечу на все ваши вопросы так честно, как только смогу, но, прежде чем мы в это углубимся, вам необходимо услышать нечто очень важное. Считаю, что лучше всего вам услышать это прямо сейчас, в самом начале.

Я ничего не сказал. Просто сидел, стискивая у себя на коленях покрытые холодным потом руки, и ждал, какую такую будущность мне вот-вот преподнесут.

— Эрик, произошел несчастный случай, помните? Сожалею, но ваша подруга погибла.

Я так и сидел, ничего не понимая.

— Это случилось в Греции. Несчастный случай в море. Помните?

Полная пустота.

— Что-нибудь из этого кажется вам знакомым?

Ничего.

— Нет.

Из-за всего этого, из-за каждой подробности я вдруг почувствовал себя очень больным. Тупым, бесчеловечным и больным. Я потирал нос, зажав его между большим и указательным пальцами. Смотрел вверх. Смотрел в сторону. Вопросы, что я задал, были жгучими и колючими, их было два, глупо и наобум выхваченных из тысяч других:

— Кто она была? Чем занималась?

— Ее звали Клио Аамес, и она училась на адвоката.

— Это была моя вина? То есть — мог я хоть что-нибудь сделать?

— Нет, это был несчастный случай. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь мог хоть что-то сделать.

— Требуется что-нибудь устроить? Что-нибудь, чем мне сейчас надо было бы заняться? — Смысл моих слов доходил до меня по мере того, как я их произносил. — Родственники? Похороны? Кто всем этим занимается?

Тяжелый взгляд доктора Рэндл, устремленный поверх чашки, придавил меня к спинке кресла.

— Последний долг Клио уже отдан. Поминки организовали вы сами.

Я сидел совершенно неподвижно.

— Почему я ничего этого не помню?

— До этого мы доберемся.

— Когда?

— Не хотите ли поговорить об этом прямо сейчас?

— Нет, я имею в виду, когда это произошло?

— Эрик, Клио умерла чуть больше трех лет назад.

Все собранные, схваченные и только что увязанные друг с другом факты моей жизни треснули, подломились и обрушились под моим весом.

— Значит, на протяжении трех лет я просыпался без единого воспоминания?

— Нет-нет, — Доктор Рэндл подалась вперед, упершись крупными предплечьями, покрытыми пигментными пятнами, в крупные колени, обтянутые клетчатой шерстяной тканью. — Боюсь, ваше состояние, оно… ну, совершенно необычно.

* * *

Выйдя из спальни, я оказался на маленькой лестничной площадке. Увидел вторую дверь, но та оказалась заперта, так что я стал спускаться.

Обшарпанные ступеньки вели в узкий коридор, в дальнем конце которого находилась парадная. Рядом со входной дверью располагалась вешалка, под нею — стол, а на столе виднелся большой синий конверт, чем-то подпертый и обращенный лицевой стороной к лестнице, чтобы я не мог не обратить на него внимания. На конверте черным маркером были выведены крупные буквы: ЭТО АДРЕСОВАНО ТЕБЕ, а ниже — ВСКРОЙ СЕЙЧАС ЖЕ.

Подойдя ближе, я увидел, что этот конверт был лишь самым заметным из множества предметов, имевшихся на столе. Слева стоял телефон. Поперек кнопок была прикреплена записка с нарисованной шариковой ручкой стрелкой, указывающей на трубку, и словами: НАБЕРИ НОМЕР 1. Справа лежала связка автомобильных ключей, правее — фотография старого желтого джипа, а еще правее — другая записка, в которой значилось: ПОЕЗЖАЙ НА МНЕ. С крюка вешалки свисала потертая коричневая кожаная куртка.

Я вскрыл конверт и обнаружил два листка бумаги — напечатанное на машинке письмо и нарисованную от руки карту. Вот что говорилось в письме.

...

Эрик!

Все по порядку, сохраняй спокойствие.

Если ты это читаешь, значит, меня больше нет. Возьми телефон и набери номер 1. Женщине, которая ответит, скажи, что ты Эрик Сандерсон. Эта женщина — доктор Рэндл. Она поймет, что случилось, и ты сразу же сможешь к ней отправиться. Возьми ключи от машины и поезжай к дому доктора Рэндл на желтом джипе. Если ты его еще не обнаружил, то в этом конверте имеется карта — это недалеко, найти нетрудно.

Доктор Рэндл сможет ответить на все твои вопросы. Очень важно, чтобы ты поехал к ней прямо сейчас. Не откладывай. Не пытайся ничего разузнать сам. Не жди, пока наполнится копилка.

Ключи от дома висят на гвозде, вбитом в перила в самом низу лестницы. Не забудь.

С сожалением и с надеждой, Эрик Сандерсон Первый.

Я перечитал письмо еще пару раз. Первый Эрик Сандерсон. Что это могло для меня означать?

Я снял с вешалки куртку и взял карту. Ключи от входной двери висели именно в том месте, о котором говорилось в письме. Набрал номер.

— Рэндл, — донесся голос.

— Доктор Рэндл? — переспросил я, засовывая в карман ключи от машины. — Это Эрик Сандерсон.

* * *

Доктор Рэндл вернулась в оранжерею, принеся на подносе еще чаю, печенья и упаковку бумажных салфеток. Собачонка приподняла голову, сонно принюхалась — мол, кто здесь ходит? — и снова закрыла глаза.

— Диссоциативные расстройства, — проговорила доктор Рэндл, медленно опускаясь в свое скрипучее плетеное кресло, — весьма необычны. Иногда они случаются в результате тяжелой психической травмы, блокируя воспоминания, которые слишком болезненны или тяжелы, чтобы мозг мог с ними совладать. Это своего рода предохранитель для мозга, вот как можно выразиться.

— Но я не чувствую, чтобы я хоть что-нибудь забыл, — сказал я, заново обшаривая все закоулки внутри своей головы. — В памяти у меня попросту ничего нет. То есть я, кажется, ничего не чувствую по отношению к той девушке. Даже не…

Я развел руками, пытаясь этим жестом выразить степень пустоты и ее масштабы.

Туманность Рэндл задвигалась, растягиваясь и снова вворачиваясь внутрь себя, пока крупная мясистая рука с зажатой в ней салфеткой не начала похлопывать меня по колену.

— Первые несколько часов всегда очень трудны для пациента, Эрик. Тем более для вас.

— Как это понимать?

— Ну, как я уже говорила, ваше состояние… мне не хочется называть его уникальным. Я уже привыкла к вашим реакциям.