Слева показался Музей Гуггенхайм [В музее находится коллекция Пегги Гуггенхайм — племянницы мецената Соломона Гуггенхайма.], а затем и деревянный Академический мост, по которому Фортуни прогуливался каждый день и рядом с которым, еще юношей, узрел удаляющуюся фигуру Эзры Паунда, в шляпе, с тростью и в пальто, в которое он кутался, как в плащ.

Неподалеку от моста, за каналом, — ветхий ренессансный дворец, в котором помещается консерватория. Здание оставалось бы темным и тихим, если бы не фортепьяно, флейты, трубы, барабаны, не ритмичные вздохи виолончели и струнных; жизнерадостная мешанина звуков плыла над водой, сквозь струи дождя, к уносящейся вдаль фигуре Маэстро, причем каждый из молодых исполнителей, закончив, ждал реакции Маэстро — легкого кивка, а может быть, и улыбки или безразличного взгляда. И где-то — память о том вечносущем утре, когда ему явилось юное создание с солнечными волосами — явилось, сказало несколько слов и всколыхнуло волну сладчайшей боли в сердце Фортуни. Нет, даже не волну, а колыхание бездонной зелени, обещавшее стать волной. И, под дождем, его сердце снова встрепенулось в груди, вновь переживая момент ожидаемой остановки, слишком сладостной, чтобы ее вытерпеть…

И тогда, накатившись из вздувшейся пучины, темная волна подхватила его и закачала туда-сюда, голова его погрузилась в воду и там и осталась, канал свободно вошел в его легкие — Фортуни сдался на милость тому колыханию бездонных зеленых глубин, с которым впервые соприкоснулся весенним утром, ныне принадлежавшим прошлому.

Проплывая под мостом по прибывающим водам aqua alta, недвижное тело Фортуни приближалось теперь к арабским аркам piano nobile просторного дома, где его семья жила последние шестьсот лет. Свет все еще горел, и Роза, обеспокоенная тем, что в столь поздний час хозяин еще не явился, смотрела на серую пелену дождя и бесконечно перебирала четки, меж тем как тело последнего представителя рода проплывало под окнами.

Против обыкновения, Роза позвонила в консерваторию, потом в кафе «Флориан», и все без толку. Тем же утром, отчаявшись, преданная служанка позвонит в квестуру, чтобы синьора Паоло Фортуни внесли в список пропавших без вести.

И вот в серые предрассветные часы, когда Большой канал свободен от транспорта и продвижению ничто не мешает, Фортуни совершил путешествие по спящему центру своего родного города. Мимо каналов, через Сан-Поло, под мраморными ступенями моста Риальто, через Санта-Кроче — к не столь пышным домам Каннареджо. С низко нависших темных небес не переставая лил дождь, уровень воды в каналах поднимался, на низко расположенные площади стала выплескиваться первая aqua alta, превращая их в первобытную топь, — море временно заявило свои права на город, которым, конечно же, когда-нибудь завладеет навсегда.


Рано утром, когда муниципальные рабочие начали возводить барьеры на затопленных городских площадях, Фортуни торжественно, чуть ли не по-царски, был принесен к вокзалу Санта-Лючия. Тело первым заметил по пути на работу некий лавочник; отчаянно размахивая руками, он подозвал полицейский катер, медленно патрулировавший по каналу. Когда тело выловили из воды и сбросили на ступени станции, двое полицейских проверили бумаги, остававшиеся во внутренних карманах темного пальто синьора Фортуни, обменялись кивками и, пока поблизости собиралась небольшая толпа, позвонили с катера в квестуру.

На протяжении того утра и всю вторую половину дня медленно, потихоньку, словно вторя дождю, по городу пошли слухи о том, что прошлой ночью скончался Маэстро. В последний раз его видели в кафе на Сан-Марко, и все безуспешно ломали голову над тем, как его тело, мертвое уже целых восемь часов, оказалось у вокзала Санта-Лючия. Течения, конечно же, должны были стремиться в обратную сторону — к бухте Сан-Марко. Однако отлив длился всего два-три часа, потом вода хлынула обратно в город, а тут еще дождь (полицейский пожал плечами) — и кто знает, что в таких обстоятельствах могло приключиться?

Черную фетровую шляпу выбросило в Дорсодуро на затопленную Кампо Сан-Вио, под деревянный барьер, где она и застряла и где тусклым будним днем ее затоптали резиновые сапоги и галоши городских рабочих.

Эпилог

Широко шагая, Люси шла по мосту к бульвару Сен-Мишель. Дул свежий, резкий ветер, в воздухе пахло дождем. Скоро настанет весна, а затем и снова лето. Лодки на реке заполнятся туристами, деловое утреннее солнце во второй половине дня будет умерять свой пыл, на тротуаре к вечеру станут множиться столики кафе.

Она остановилась и, перегнувшись через перила, стала смотреть на медленно текущую внизу Сену. Взгляд Люси проследил реку до той точки, где она распадается на два рукава, обтекая старинные городские острова, набережные Иль-де-ла-Ситэ, все еще залитые водой, похожие на бак стоящего на якоре дредноута. Вдруг из-под моста выплыла плоская баржа, груженная деревянными ящиками, и всколыхнула воду; от кормы бежали волны, бились о берег, выплескивались на мощенные камнем тротуары, где днем гуляли собачники, а по ночам спали бездомные. Неделю назад река, принявшая в себя столько дождей, готова была выплеснуться из берегов; теперь же она снова превратилась в спокойный поток, и парижские рыбаки вернулись.

Люси жила в Париже уже больше пяти месяцев, сначала в гостиничном номере рядом с университетом, а затем в небольшой квартирке-студии чуть дальше от реки, у Центра Помпиду. Фортуни она не писала, не оставила в Венеции адреса, куда направлять письма, и, следовательно, не получала никакой корреспонденции, не считая письма от Роны — студентки консерватории, с которой она почти сразу по приезде в Париж столкнулась на концерте. Помимо прочего, Рона написала, что Марко очень хвалили газетные критики в Риме. Марко, продолжала она, уверенно шагает к славе и все им очень гордятся.

Читая письмо, Люси представила, как Марко сфотографируют однажды летом в студии, как во время сессии все будут друг друга раздражать и как где-то за тысячу миль какая-то девочка влюбится в юного Марко с его задумчивым, отрешенным взглядом. Люси уже почти решила отправить ему почтой ту самую пятифунтовую банкноту, но заколебалась. Она подумала, что он давно забыл о том дурацком пустяковом пари, заключенном, как ей казалось теперь, не в прошлом году, а много лет назад. Но она продолжала носить банкноту в сумочке и после, выжидая подходящего момента, хотя в глубине души и знала, что упустила этот момент уже не раз. Кроме того, твердила она про себя, он теперь на пути к славе и вовсе не нуждается, чтобы ему навязывались старые друзья.

А Марко после своего громкого успеха все ждал письма с пятифунтовой банкнотой, которое так и не пришло. Спустя месяцы он предположил, что Люси не читает прессу, но, сколько бы ему ни твердили, что ему обеспечен наивысший успех, он верил, что подлинная слава придет к нему, лишь когда он получит письмо с пятифунтовой банкнотой.


Обычно Люси посвящала утро работе, но, поскольку в тот день разъяснилось после дождей, поливавших на предыдущей неделе всю Европу, ей захотелось посидеть с газетой и насладиться редким солнечным деньком на исходе зимы.

Поначалу вся городская обстановка — кафе, бульвары и мосты, даже кружившиеся в воздухе листья, даже река подавляла Люси, но в последнее время она приободрилась. Теперь она листала газетные страницы, оглядывала магазины на противоположной стороне улицы и подмечала вполглаза, как набухли почки у платанов. Купаясь в солнечных лучах, она на миг закрывала глаза, чтобы представить себе, как будут выглядеть эти площадь и кафе весной и летом, которые уже не за горами.

Но когда Люси вновь заглянула в газету и перелистнула страницу, там оказался Фортуни. Да, ошибки быть не могло. Это был синьор Паоло Фортуни, Маэстро, лицо искусно погружено в полутень, волосы зачесаны назад, в глазах самоуверенный блеск.

И вдруг Люси снова стало тринадцать. Этой фотографии (ныне хранившейся дома, в ее старой комнате, вместе со старыми рабочими тетрадями и учебниками) хватило, чтобы Люси, словно течением, которому она была бессильна противиться, отнесло обратно в детство. Она опять сделалась девочкой, которая каждую ночь играла на виолончели, чтобы ничего не чувствовать. Те долгие месяцы лета, те теплые одинокие вечера, когда мысль о мире Фортуни впервые овладела ею, теперь вернулись; это была часть ее «я», отложенная со временем в сторону, но не потерянная навсегда. Оно возродилось и набрало силы — желание иметь это все и в то же время быть свободной от этого всего, ностальгия, чувства, пережитые в прежних мечтах, а теперь снова дающие о себе знать… Люси закрыла глаза, и первая тень уходящего дня наискосок пересекла залитую солнцем площадь.

Некролог был большей частью посвящен музыкальным достижениям венецианского виолончелиста, который сохранил популярность у местной публики, однако был забыт слушателями и критиками в других странах Европы. В некрологе лишь кратко излагались обстоятельства его смерти: Фортуни на прошлой неделе утонул — вероятно, оступился; дело происходило ненастной ночью, лил проливной дождь, вызвавший наводнение, быть может, маэстро сбился с пути.

Люси оторвалась от газеты и ошеломленно уставилась невидящими глазами на поток машин по ту сторону моста. Заблудился? Утонул? Странно. Это был не ее Фортуни. Разношерстная смесь ночей и дней в Венеции, круговерть воспоминаний взметнулись в ней как уличный мусор и листья, поднятые внезапным порывом ветра, ищущие, где бы осесть.

Дом Фортуни, эти арабские арки, колонны, простой, лишенный каких бы то ни было украшений балкон piano nobile (она всегда будет помнить его залитым молочно-серым лунным светом) — все это умрет вместе с Фортуни. Уже умерло. Ни звука шагов по мраморным плитам, ни музыки, ни древнего языка, восставшего из позабытого уголка истории, чтобы поведать об океанах, пространствах и годах. А во дворе, наверное, ранний весенний ветерок всколыхнет новую поросль жасмина и потревожит в своем неостановимом полете старую вьющуюся глицинию. Но никаких более признаков жизни, ибо сад, как и дом, будет заброшен. Признаки запустения — сорняки, буйно распускающиеся в висячих корзинах и в путанице лоз, — вскоре будут бросаться в глаза.

А внутри всю обстановку гостиной, кушетку, рояль, табурет и кресло Фортуни теперь завесят белыми простынями. И точно так же — его кабинет, библиотеку, столовую — и спальню. Все-все комнаты в доме. А на стенах останутся только те картины, что не представляют денежной ценности: беспечные персонажи в одеждах по послевоенной моде и безупречная копия «Рождения Венеры». Комнаты, в которых нечем дышать, спертый воздух мертвого дома — дома, из которого улетучилась душа, дома, где кончилась история рода.

Когда Люси стряхнула с себя груз мыслей и посмотрела в окно, небо было затянуто облаками; зимняя стужа пронизала ее до костей. Она встала, сложив газету и взяв ее под мышку, и поспешно направилась к себе в студию.


Деревянный бок виолончели, твердый и пожелтевший от старости («Уильям Хиллз и К°, 1893»), поблескивал в углу. Люси не играла на ней ни сегодня, ни вчера, ни позавчера. По сути, целую неделю с тех пор, как прочитала о смерти Фортуни. Она даже не бралась за инструмент, даже не пыталась. Сейчас она сидела в углу холодной студии, прислушиваясь к ругани супружеской пары наверху, смутно замечая форму и цвет инструмента, позволяя сознанию медленно перемещаться между прошлым и будущим. То в ее слух проникал шум уличного движения, то руку обхватывали пальцы Фортуни и его голос говорил: «Большой палец соскальзывает, вот так. Американцы называют это фокус-покус. Проще простого, да?» И он улыбался. Ее Фортуни.

С удивительной живостью Люси вспомнила тот день, час и минуту, когда Маэстро произнес эти слова, когда продемонстрировал свою хитрость и первая из маленьких уловок Фортуни перешла в ее собственность. Вспомнила тот момент озарения, то чудо, ту поразившую ее простоту. Она поднялась со стула и мимоходом тронула пальцами настроечные ключи, непреднамеренно задев струны. Инструмент изверг из себя низкий, нестройный звук, похожий на отрыжку, и затих. Вдруг Люси осознала, что надо выйти из прострации, выбраться на вольный воздух, повернуться лицом к этому миру, а не вспоминать о другом. Она быстро схватила пальто, сбежала по лестнице и ступила за порог.

Узкие улочки за бульваром Сен-Мишель блестели от вечернего дождя. Кошачью вонь смыло, и мусор бежал к люкам по водосточным канавкам. Чистый воздух, от которого даже пощипывало в носу, отдавал дождем; его хотелось пить, настолько он был осязаемым и прохладным. Люси шла по улице, и рестораны обдавали ее теплыми запахами: чеснок, азиатские специи, греческий кебаб, сладкая ваниль; терпко тянуло вином и сигаретами «Голуаз» из баров для курящих. Люси упивалась окружением, столь отличным от ослепительных декораций Венеции, но, сколько бы она ни впитывала в себя парижский дух, сколько бы ни старалась слиться с толпой на улице, с посетителями кафе, с суетой вокруг, мысли ее возвращались к Фортуни — правда, на сей раз невозмутимо спокойно, с ясным пониманием.

Она поняла, что Фортуни играл для другого века и, сколько бы она ни старалась отождествить себя с этим веком, это было не ее время. Она была не права, когда полагала, что родилась не в том месте и не в то время. Век Фортуни был веком мрачных, далеких, всевидящих титанов, как нельзя более ему созвучных; его мертвой мифологией Люси пропиталась, сама того не зная, как в детстве — волшебными сказками. Но Фортуни ушел, воцарился ее собственный век, и он дожидался разгадки, истолкования. Боги, те самые всевидящие существа, дышавшие только самым разреженным воздухом, в которых она так страстно стремилась поверить, умерли. Ведь если ты когда-то разделял вечернюю трапезу с богами, слышал, как они говорят на незнакомых языках, а затем видел, как они теряют из-за тебя голову, как распадаются у тебя на глазах, оттого что ты уже в них не веришь, то им не остается ничего иного, как умереть. И нет ничего печальней на свете, чем видеть, как уходит то, без чего ты когда-то не мог жить.

Да, они ушли, но не прежде, чем одарить своим умением тех счастливцев, что способны его воспринять. Она вновь поблагодарила про себя Фортуни, но так, чтобы внушить ему, что она найдет собственную дорогу. Ей даже представился его кивок — кивок, которого столь многие дожидались, а удостаивались совсем немногие. Да, теперь его дары в надежных руках. Она примет его даяние — его секреты и маленькие хитрости, и сделает именно то, чего он всегда от нее ожидал: она использует их. Все прочее было бы предательством, ибо только так игра Фортуни всегда будет различима сквозь игру Люси, и — вместе — они будут жить дальше. Отец, проговорила она про себя, отец, теперь я оставляю тебя, но возьму тебя с собой. Ты уходишь, ты здесь. Я ничего не вешу, притяни меня своим весом обратно к земле.

Прошлое и будущее. Она раскачивалась, как былинка. Но сколько бы она ни колебалась на острие бритвы между тем и другим, она понимала, что наступил ее век, и не сомневалась в том, что Фортуни при всех своих достижениях, теперь кивнул бы ей, давая понять, что его дары в надежных руках, и в эту самую минуту позавидовал бы Люси, стоящей перед светофором на пороге необъятного будущего.