В комнате Люси, помимо фотографий Фортуни, на кровати, на полу и на столе были разложены карты и путеводители по Венеции — городу Фортуни. Она без конца изучала их и знала главные магистрали, улицы и площади, знала этот город так, как, пожалуй, не знала ни один другой город на земле.

Часто она лениво проводила указательным пальцем по течению Большого канала, медля на обрамлявших его церквах и палаццо. Затем она прослеживала тесную вязь перепутанных проулков от вокзала до моста Риальто и дальше — до площади Сан-Марко. И конечно же, палец сам собой добирался неизменно до многочисленных улочек и площадей по ту сторону Сан-Марко, легко взбегая по Академическому мосту, пока наконец не упирался в Ка’ [Дом (ит. диал).] Фортуни.

Тут медлительный палец Люси Макбрайд всегда делал остановку, неспешно описывая круг. Случалось, она даже задремывала под вечер, окруженная картами своего воображаемого города. Города, который знала примерно так же, как математик знает какую-нибудь удаленную звезду. Оставалось только шагнуть в него.

Она так и сделала. Прежде, в детстве, Люси уже случилось прожить год в Кембридже, пока ее мать преподавала в частной школе под Хантингдоном. В то время родители обыкновенно вывозили ее с собой на выходные и каникулы: останавливались в Париже (всегда в одном из лучших отелей) и посещали все тамошние картинные галереи или объезжали на автомобиле загородную местность во Франции или в Италии. В Венеции, однако, они не побывали. Теперь, после окончания пятого класса, родители (заядлые путешественники в свои молодые годы, до рождения ребенка) повторно взяли Люси в Европу, причем вершиной этого путешествия должна была стать неделя в палаццо Гритти в Венеции. Ее родители всегда поступали так. Уж останавливаться, так в лучших апартаментах. Не то чтобы они действительно могли позволить себе эти лучшие места, но убежденность, что они имеют такое право и просто обязаны поступать именно так, по какой-то причине укоренилась в головах Макбрайдов.

Родственники со стороны матери принадлежали к старым мельбурнским денежным мешкам; троюродный брат, как наследник огромной газетно-журнальной империи, владел несметным богатством. Когда Молли вышла замуж за Макбрайда и сделалась простой школьной учительницей, ее как бы вычеркнули из списков клана, хотя Макбрайдов всегда приглашали на многолюдные семейные торжества, нередко с участием знаменитых актеров, видных бизнесменов и перспективных политиков, а однажды и тогдашнего премьер-министра. Не сказать чтобы Люси вступала с ними в контакт, но она терлась в компании этих людей и таким образом была по крайней мере знакома с теми, кого таблоиды именуют «светским обществом». Тем не менее мир больших денег был знаком Макбрайдам не слишком хорошо, и твердая вера Молли в то, что пятизвездочные отели существуют именно на ее потребу, отнюдь не подкреплялась цифрами ее банковского счета. Именно благодаря подобным экстравагантным поступкам Люси, по натуре романтичная и мечтательная, рисовала себе свою ветвь многочисленного семейства как некую разновидность пришедшей в упадок колониальной аристократии, которая упорно воспроизводит обыкновения, более никак не связанные с ее фактическими жизненными обстоятельствами.

Итак, они остановились в палаццо Гритти, обедали в кафе «Флориан» и пили в баре «У Гарри». Но впечатления были смешанными. Люси тяготилась необходимостью ходить по пятам за родителями, чувствовала, что на нее смотрят как на ребенка, и желала наконец отделаться от опеки. Взаимные вспышки эмоций следовали одна за другой, и к Люси вновь вернулось ее детское прозвище Мадам. Мадам — из-за высокомерного тона, к которому она прибегала, когда обижалась на родителей или кого-то еще; Мадам — из-за буйных вспышек, какими она прославилась в раннем детстве и какие пару раз случались и во время поездки. Как-то вечером, когда она почувствовала, что Мадам в ней вновь поднимает голову, она заявила родителям, что прогуляется в одиночку, и Макбрайд с Молли, заметив напряженный взгляд дочери, не стали противиться. Однако она не сказала им ни тогда, ни потом, куда ходила, потому что именно в тот вечер впервые увидела дом Фортуни и по чистой случайности его самого. Ей было шестнадцать.

Она остановилась тогда на небольшой площади между художественной галереей и водотоком, впадающим в Большой канал. Тут же находилась паромная переправа, слева виднелся деревянный остановочный павильон, где пассажиры ожидали, пока трагетто [Гондола-паром, которая перевозит стоячих пассажиров через Большой канал в Венеции.] перевезет их на другую сторону, к улочке под названием Калле-дель-Трагетто. В воздухе веяло свежестью, Люси стояла, прислонившись к железному фонарному столбу посреди площади, и разглядывала балкон дома Фортуни. Из проходивших мимо кое-кто оборачивался посмотреть на девушку, которая не отводила глаз от освещенных окон домов — больших и малых палаццо — на противоположном берегу. Люси было все равно: она, казалось, ничего не замечала. Прохожие шли дальше своей дорогой, а она продолжала наблюдать.

Прямо перед ней качались на воде заякоренные лодки, вдали звякала посуда и слышались тихие голоса посетителей уличных кафе. Но вот на балкон piano nobile вышел мужчина, недолго постоял под белыми стрельчатыми арками, потом сел, любуясь на отблески света на воде. Он был среднего роста, стройный, хотя грудь его раздалась от долгих лет игры, серебристые волосы, разделенные пробором, обрамляли лицо — точь-в-точь таким Люси его себе и представляла. Вслед за мужчиной ненадолго появилась женщина, и Люси успела заметить ее склоненную позу и гладко зачесанные назад волосы.

Поставив что-то на столик, женщина ушла. Мужчина поднял чашечку, отхлебнул, снова поставил на столик, и Люси могла бы поклясться, что слышала, как чашка звякнула о блюдечко. Под рядом высоких арабских арок мужчина выглядел чуть ли не карликом, расплывчатым пятном. Но это был Фортуни, и никто другой. Люси сделала шажок вперед, чтобы не мешал свет уличного фонаря, затем застыла, напряженно всматриваясь в вечернюю полутьму по ту сторону канала. Она не двигалась с места, пока мужчина не встал и не вернулся в комнату. Когда окна закрылись, она обернулась и удивилась тому, что на площади уже темно и безлюдно. Люси медленно побрела обратно в гостиницу, сердце колотилось у нее в груди, как пошедший вразнос механизм.


Она никогда не рассказывала родителям о своем тайном мире и позднее жалела о том, что не нашла способа с ними поделиться. Но как? Сама природа этих мыслей, этого самого чарующего из мифов, предполагала молчание и тайну. Однако напряжение, связанное с этим бременем, с самим возрастом Люси (иные романисты, которых она читала, характеризовали его как «трудный»), часто само собой вырывалось наружу. Когда Макбрайды вернулись из поездки, наступил самый худший в ее жизни период.

В Европе Молли преследовали головные боли, которые она приписывала усталости от путешествия и жаркой погоды в начале лета; дома она вдруг захворала и январским утром, когда воздух дышал зноем, умерла. Дома больше никого не было, доктор Макбрайд отправился на работу, Люси — в школу, и Молли умерла одна. Это случилось через два месяца после возвращения из Европы, а все время, предшествовавшее смерти матери, было омрачено домашними сценами. За ужасными днями следовали еще более ужасные ночи, когда Люси едва сознавала, что делает или что с ней происходит. Она пристрастилась курить и стала носить вызывающие наряды, которые повергали в шок даже Молли, гордившуюся тем, что она — просвещенная мамаша. Но Люси, влекомая силами, непонятными ей самой, одновременно желала привлечь к себе внимание на улице и злилась оттого, что на нее глазеют.

Молли не унималась: ну что это за девчонка, как она себя ведет, в чем ходит! В голове с того лета засело воспоминание, как хлопает в ночи дверь и она, Люси, чуть помедлив, убегает прочь.

Потом Молли неожиданно умерла. Умерла, и все, самым непостижимым образом, и Люси переполнил стыд, пришедший слишком поздно, однако на долгие годы. Неделю за неделей, месяц за месяцем она убивалась по Молли, желая вернуть то лето и все уладить — быть той самой послушной девочкой, которой матери так не хватало. Я исправлюсь, обещала она, обращаясь к пустым комнатам. Я исправлюсь.

И именно тогда музыка сделалась для нее чем-то большим, нежели просто удовольствием. Потому что за игрой Люси удавалось забыться. За долгие первые месяцы после смерти матери случались такие минуты, когда Люси, закрыв глаза, переставала слышать себя; музыка делалась сродни боли, слишком сильной для того, чтобы ее ощущало тело или воспринимал ум, и наступало состояние, которое можно назвать только небытием. Блаженное несуществование. Ведь это чувство вины так язвило Люси — вины, от которой страдали и отец, и дочь. Доктор Макбрайд не мог простить себе, что не уследил за симптомами жены, не сумел спасти близкого человека. Никто никогда не рассказывает вам о чувстве вины. Даже книги. В них говорится о плаче и стенаниях, о печали по умершему, но не о вине. В последующие годы Люси могла припомнить лишь дурное, те периоды, когда трудная дочь изливала все свое отчаяние на мать. И детская вера в то, что все и вся будет завтра таким же, как сегодня, и так утро за утром до бесконечности, — пошатнулась.

И только во время игры все это: боль, чувство вины — отступало. Только когда она выходила из своей комнаты после долгих, напряженных экзерсисов в странно притихший дом, пальцы Люси оживали и по мышцам растекалась боль; только тогда наваливалась усталость и начинало клонить ко сну.

Постепенно, ночь за ночью, становилось все легче ничего не чувствовать, пока… Пока в конце концов это не стало простейшим делом в жизни: Люси просто закрывала глаза и продолжала играть, препоручая себя музыке. И всегда она приходила к музыке Фортуни. Гнев, резкие удары смычка, дикая энергия и долгие, тянущиеся ноты — отзвучавшие, но странным образом переходящие в следующую фразу. И именно музыка Фортуни погружала ее в тишину. Люси понимала, что это разновидность смерти, и каждый вечер приветствовала это недолговечное умирание, потому что не сомневалась: без него она умрет на самом деле. И постепенно, незаметно для сознания, дни, утра и ночи стали восприниматься все легче. И даже косые лучи солнца, падавшие сквозь листву, однажды снова взволновали ее и вернули отброшенную было надежду. Настойчивую, умоляющую.

Но этим ночам, когда отец, иссохший, с потерянным взглядом, слушал в отдаленной комнате ее игру, — этим ночам суждено было остаться с ней навсегда. И какая-то часть ее существа в последовавшие годы тоже навсегда осталась девочкой, которая не могла себя простить, — девочкой, обещавшей стать хорошей и послушной, если только, если… Девочкой, которая вечер за вечером играла на виолончели, чтобы ничего не чувствовать. Годы спустя настанет время, когда сердечная боль притупится, когда Люси даже захочет втайне, чтобы она, эта боль, вернулась. Такая боль стоит того, чтобы немножко умирать за нее каждую ночь.


И вот, когда Люси в конце концов совершила этот протяженный, этот трудный путь к сцене венецианской консерватории, успех дался ей не только благодаря десяти с лишним годам упражнений — сама жизнь подготовила ее и закалила. Она сделала глубокий вдох, взглянула на Фортуни, стоявшего с правой стороны, в проходе у третьего ряда, и выдохнула.

Она запомнила только первые ноты и аплодисменты в конце: посредине зияла пустота. Чувствовать пустоту было легко. Жизнь хорошо подготовила Люси. Она водрузила виолончель обратно на подставку, тем же путем сошла с поскрипывающей сцены, села в то же холщовое кресло, поспешно откинула волосы со лба и позволила себе мимолетный взгляд на Фортуни, который смотрел куда-то вдаль, позабыв как будто обо всем окружающем.

Когда прослушивание подошло к концу, в зале зазвучали голоса. Казалось, все здесь обсуждают всех. Люси не обращала на это никакого внимания. Она нервно оглядывалась в поисках Фортуни, но увидела только спину черного пальто, мелькнувшую на том конце зала, в главных дверях. В панике она смотрела на удалявшуюся фигуру, шум в зале внезапно сделался невыносим. И слова молодого человека по имени Марко стали едва слышны.

Глава пятая

Это Марко встретил ее на вокзале несколькими неделями раньше. И это Марко в последующие дни и недели познакомил Люси со своей Венецией, отличной от той, какую она знала по своему прежнему краткому посещению или по книгам и картам. Люси приехала на поезде ближе к вечеру. По Большому каналу сновали вапоретти — маленькие пароходики (Люси улыбнулась, без труда переведя слово на английский), водные автобусы города, неуклюжие киты среди других пассажирских перевозчиков, проворных и маневренных, а также городских судов, предназначенных для торговых перевозок или увеселения публики.

Она сидела там почти час, поставив рядом виолончель и большой холщовый саквояж, купленный ей отцом как прощальный подарок. (Их прощание было незатейливым: бодрая улыбка на губах, но не в глазах отца, говорившего прощальные слова последнему члену семьи, последнему осколку старой жизни.) Теперь она поминутно воскрешала в памяти эту улыбку, семью, их троих. Они были миром внутри себя и для себя, и, оглядываясь в прошлое, она видела в этом опасность: ни у Молли, ни у Макбрайда не было никакого другого мира, к которому они могли бы в случае чего прилепиться.

Ступени были холодные, воздух студеный, но Люси сидела замерев и ждала; мысли о доме уступали место волнующим новым впечатлениям, взгляд скользил вдоль водного пути, замечая там и сям на облупившихся фасадах голую кирпичную кладку. Красно-белые, «парикмахерские» [На причальные столбы принято наносить красно-белые спиральные полосы; небольшие столбики такой же окраски служили в Италии указателем парикмахерских.] столбы для причаливания, ступени домов обросли снизу мхом и водорослями; статуи были подернуты зеленым налетом; в воде у берега гнили бревна; сушилось на веревках белье, в одно из окон выглядывала старуха, опираясь подбородком о подоконник. А в воздухе этого единственного на свете города — тонущего, осыпающегося чуда по имени Венеция — навсегда повисли запахи водорослей и нечистот.

Так Люси и сидела, сложив руки на черном футляре виолончели, ожидая, когда же все начнется. Начнется что-то настоящее. Ожидая, когда вступит в мир, для которого, по убеждению Люси, готовила ее жизнь — та жизнь, которая от рождения была ей суждена.

Но пока она сидела, разглядывая серый фасад церкви Сан-Симеоне Пикколо, отель «Карлтон», билетные киоски, битком набитые вапоретти, рабочих в синих комбинезонах, мужчин в деловых костюмах, с дорогими кожаными портфелями, ее внезапно осенило, что вся эта плотная людская масса движется с работы. Люси оперлась подбородком о ладонь и стала размышлять о том, что это трудовой город и местный трудовой люд, как в любом другом городе, спешит теперь домой, оставляя за спиной церкви и мосты, не оглядываясь на забегаловки с сэндвичами и автобусные остановки. Она откинулась на ступени, глядя на блеклые — оранжевые, розовые и желтые — тона фасадов, дополненные тонами закатного солнца, слушая безостановочный плеск воды в канале и поскрипывание тележек для багажа, мешавшееся с голосом вокзального громкоговорителя. Долгие часы дороги начинали сказываться; Люси заподозрила, что ждать бесполезно, и стала высматривать ближайшие к вокзалу гостиницы.

Она было подумала, что ее не заметили среди толпы на ступенях, но нет, виолончель сразу бросилась бы в глаза, выдавая в ней ту самую, новую ученицу. Люси вытащила из сумки шоколадку и стала разворачивать, и тут кто-то произнес у нее под ухом: «Извините?»

Возле нее стоял молодой человек; английские слова он выговаривал медленно и тщательно.

— Синьорина… Мисс Макбрайд?

— Люси. — Она встала, улыбаясь и протягивая руку, и молодой человек улыбнулся ей в ответ, — возможно, его позабавил вид девушки, намеревающейся обменяться с ним рукопожатием.

— Добро пожаловать, — сказал он. — Меня зовут Марко. Марко Мацетти. Однако я опоздал. Еще раз прошу прощения.

— Не стоит. — Люси огляделась, указывая на канал. — Ждать было приятно.

Марко снова улыбнулся и обвел рукой панораму, словно это была картина, а он — художник:

— Понравилось?

Разбухшее вечернее солнце, похожее на яркий желток, висело прямо над каналом Каннареджо у нее за спиной, и Люси обернулась в тот самый момент, когда оно коснулось края крыш и, словно кровь, растеклось по черепицам, роняя последние капли света на улицы, закоулки и каналы города Люси улыбнулась:

— Да. Понравилось.

Она взяла виолончель, Марко поднял ее саквояж. Вместе они спустились по ступеням к каналу, где ступили на шаткую палубу переполненного речного трамвая, и тот, взбивая пену на мутной воде, прихлынувшей из Мертвой лагуны, пустился по долгой кривой к Сан-Марко, чтобы, описав круг по городу, вернуться в исходную точку.

Они сошли на остановке «Сан-Стае» и пересекли небольшую площадь перед мощными известняковыми колоннами самого храма Сан-Стае. Оттуда они последовали переулком, минуя подъезд, где какая-то старуха, поставив рядом пластиковые пакеты, пристроилась помочиться. Марко отвел взгляд, возможно смущенный, но Люси уставилась на старуху, которая опустила глаза, завороженно следя за тем, как из нее извергается желтая струя. Чуть подальше переулок выходил на небольшую площадь, где мальчишки гоняли мяч, ударяя им о стену, в то время как их родители, рассевшись на креслах и скамьях, курили, наблюдали за игрой и потягивали коктейли из банок.

— Это ваша площадь, — улыбнулся Марко, — очень симпатичная площадь.

Люси кивнула. По ту сторону симпатичной площади тянулся тихий узкий канал. Пройдя несколько шагов по берегу, Марко остановился.

— Тут, — кивнул он. — Вот тут. — Марко поставил саквояж на землю и снова улыбнулся, когда Люси протянула ему руку в знак благодарности.

Он вручил ей конверт, где лежал ключ, затем написал что-то на обороте карточки:

— Это мой телефон и адрес. Если у вас возникнут какие-нибудь трудности… — Он помедлил, сочиняя в уме предложение. — Звоните без колебаний. — Явно довольный своим английским, он слегка поклонился и направился в сторону площади.

Люси осталась одна; тени расчертили отвесные стены, окна и маленькие балкончики домов. Она помедлила перед дверью своего нового жилища, закрыла глаза и позволила себе на мгновение застыть, прежде чем решительно повернуть ключ.


Всю ночь она проспала как убитая, не озаботившись даже тем, чтобы распаковаться или поесть. В какой-то момент она проснулась — очертания предметов показались ей призрачными, незнакомые тени лежали вокруг — и тихонько продолжала лежать в ошарашивающей безымянной тьме, пока сознание ее не прояснилось и не подсказало, где она; тогда Люси снова закрыла глаза и погрузилась в мертвый сон путешественника.

Но колокола разбудили ее. Все колокола в городе — на церквах, площадях, капеллах, башнях — возглашали наступление нового дня. Близкие и далекие, ясные и чуть различимые, они гудели, трезвонили и перекликались в лад и не в лад, то сплетаясь в некую мелодию, то разражаясь музыкальным хаосом, спотыкаясь и путаясь, пока последний из них наконец не впал в молчание гаснущей, как свеча, нотой.

Город все еще пробуждался, когда Люси спустилась вниз и вышла на площадь. Кафе только открывались, к ним подвозили на ручных тележках хлеб, булочки, круассаны и фрукты. Вдыхая прохладный чистый воздух, в котором уже плавал аромат кофе, и прислушиваясь к нарастающему шуму и гомону наступающего делового дня, плеску воды в канале, Люси улыбнулась про себя, и ее губы расплылись в довольном полусонном зевке.