Ветер усилился, лепестки летели, белели на одежде. Как вьюга, подумал Славянин. Как перхоть, подумал Турок.

Они спускались к трамвайной остановке.

— Негусто на сегодня, — говорил Турок, вытаскивая зубочистку. — Может, они и правы, закрывая Институт…

21

Институт имел длинное труднопроизносимое название и располагался на окраине. Формально Сожженный был его сотрудником, но появлялся там редко. Институт спонсировал фонд, название его было еще более труднопроизносимым.

Серое двухэтажное здание гэдээровской постройки с большими окнами и клумбой. Двери открывались с помощью пластиковых карт, он всегда прикладывал их не туда.

Первый раз он оказался там на третий день после приезда.

За ним заехала фрау, кажется, уже другая, не та, которая его встречала и порывалась тащить его чемодан. Эта была моложе и полнее; долго выруливали. Фрау нервничала, но не хотела этого показывать. Первое время ему часто посылали таких, деловитых, внимательных, незапоминавшихся.

В Институте их ждали; он так и не понял, было это открытие Института или он уже был открыт; его немецкий еще хромал. Было солнечно, пахло свежим ремонтом. Он увидел в коридоре неубранное ведро с краской; это ему понравилось. Он любил, когда немецкий орднунг давал такие маленькие человеческие трещинки.

Ему устроили экскурсию, первый этаж, второй этаж… подвал. Самое вкусное было, конечно, в подвале. Молодцы. Он повертел в руках череп и положил его на место. Экскурсовод сухо улыбнулся; позже ему объяснят, что здесь ничего, ничего нельзя трогать. Но это будет позже.

Фуршет происходил в просторном кабинете на втором этаже. Семейно, непритязательно; попробуйте вот это вино. Благодарю. Успел ли герр Земан (Томас Земан, здесь он Томас Земан) осмотреть город? Его подвели к директору Института, напоминавшему доктора Айболита, но без бороды.

Крупнейший нейрофизиолог.

На стене над столом с кусками пиццы, колой и бумажными тарелками висит большая фотография Регистана. Они хотели сделать ему приятное.

Этот город будет преследовать меня, думает он, пережевывая пиццу.

Этот город будет преследовать меня, как Адриана Леверкюна его Кайзерсашерн.

22

Знал ли он, что на этой первой вечеринке (party) исследование уже было начато?

Сравнение Самарканда с Кайзерсашерном было зафиксировано.

Сноска один: Кайзерсашерн — вымышленный город из романа Томаса Манна «Доктор Фаустус». Сожженный прочел его, учась в университете.

Сравнение не было лишено остроумия. Что вы имеете в виду? «Кайзерсашерн» переводится как «прах императора». В Кайзерсашерне, как сообщается в романе, покоился прах Оттона Третьего, императора Священной Римской империи. Сноска два: в действительности император был захоронен в Ахене.

Оттон Третий не был так знаменит, как Тамерлан, хотя и его называли Mirabilia mundi, Чудо мира.

Если перевести «Гур-Эмир» на немецкий, получится почти «Кайзерсашерн».

Итак, исследование было начато во время непринужденного разговора, попробуйте вот это вино, вы уже пробовали немецкие вина, нет, еще нет. Вы успели осмотреть город?

Его мозг, темный, как облако, был на секунду просвечен.

Но Самарканд был реальным, а Кайзерсашерн… тоже, в каком-то смысле, реальным. Всё, если осторожно посмотреть, реально. Если смотреть, соблюдая правила предосторожности, надев перчатки и защитную маску.

Он пробует белое вино. Кисловато, но интересно. Вино — замедлитель времени. Он берет шпажку с кубиком сыра и зеленоватой виноградиной и снимает их передними зубами. А стаканчик ставит на бумажную скатерть. Вот так. Нет, вот так. Он еще не пьян.

Прототипом Кайзерсашерна мог быть и Эрфурт.

От Кайзерсашерна, писал Манн, рукой подать до Галле и Лейпцига, до Веймара, Дессау и Магдебурга.

От Эрфурта тоже рукой подать до Галле и Лейпцига, до Веймара, Дессау и Магдебурга.

Конечно, население Эрфурта было побольше, чем кайзерсашернские (язык сломаешь) двадцать семь тысяч, и описание ратуши не совсем подходит. У Манна она между готикой и ренессансом; в Эрфурте, его водили туда накануне, это псевдоготика.

Но в целом (он как раз находит в хэнди нужное, нужную главу, нужное место) вот: «Старинные церкви, любовно сбереженные, бюргерские дома и амбары, строения с незаделанными балками и выступами этажей, круглые башенки под островерхими крышами, встроенные в замшелые стены, площади, мощенные булыжником и обсаженные деревьями…»

Всё это, господа, вполне подходит под Эрфурт.

Итак, добро пожаловать в Кайзерсашерн, тихо говорит он и чокается пластиковым стаканчиком с доктором Айболитом.

Вскоре, посетив еще несколько городов в округе, он наглядится на эти «старинные, любовно сбереженные церкви». (Пока же он стоит, прислонившись бедром к столу.) Наестся этих «бюргерских домов и амбаров». (Рядом лежит пустая пластмассовая шпажка.) Наглотается до изжоги этих «строений с незаделанными балками и выступами этажей». (Он тянется за новой шпажкой, но с полпути рука возвращается: передумал.)

Вредно много читать: о чем ни подумаешь, сразу упираешься лбом в шершавый книжный корешок.

Сейчас он почти не читает; демон чтения оставил его, выйдя из левого уха и поселившись в мертвой стопке книг в прихожей; он не трогает ее, чтобы не вспугнуть.

Ожидается еще официальная часть, пока не началась. Кого-то ждут. Странно, директор здесь, вот стоит, трогает губы салфеткой. Представитель фонда, крупная женщина в черных чулках, тоже здесь.

Наконец, в комнату въезжает человек на коляске. У него высокий лоб и раздвоенный подбородок. Маленькими ладонями он толкает колеса, отказываясь от помощи. Комната сразу затихает, все берут пластиковые стаканчики и застывают в благочестивой задумчивости. Сожженный тоже обнаруживает у себя в руке стаканчик с шампанским.

Надо же, без охраны. Впрочем, этим людям и не нужна охрана, их никто не знает.

Приехавший начинает произносить тост. Он произносит его на английском, хорошем, крепко сбитом американском английском. С отменной артикуляцией, особенно на этих дабл-ю, когда губы вытягиваются, точно готовясь к энергичному поцелую. Сожженный рассматривает всплывающие с пластикового дна пузырьки. Половина присутствующих занимается тем же.

Тост закончился, все дабл-ю, носовые «нг» и межзубные «з» отзвучали; все приступили к горячей еде и общению. Громко запахло курицей. Сожженного подвели к коляске и представили. Подглядывая в старомодный блокнотик, директор назвал какое-то из его имен; человек в каталке внимательно слушал. «Джим», — сказал он и протянул почти детскую ладонь.

Возможно, он сказал «Джон». Или «Джек». Больше он его не увидит.

Когда он расправился с курицей, извлеченной из металлического чафиндиша, человека на каталке в комнате уже не было.

23

С ней было всё по-другому.

Тогда еще фильм такой вышел, с песней: «У нас всё будет по-другому…» Почему он сейчас это вспомнил?

С ней всё состояло из «почему». Ответы появлялись и тут же исчезали, не оставив на поверхности даже легкой царапины.

С ней он чувствовал себя слабым и слегка горбатым.

Он не был горбатым. Так, небольшой сколиоз, легкий дефект внутреннего дерева, росшего в нем. И слабым он не был. У него были крепкие веселые руки; в общежитии он завел гантели, поднимал и опускал их, поднимал и опускал, приседал и приподнимался.

Потом он забросит всё это. Гантели обрастут пылью, он подарит их своему сокомнатнику, улыбчивому казаху.

Он увидит ее на Алайском. Нужна ли сноска? Да, лучше поставить. Но не сразу. Пусть пока будет просто Алайский, кусок звуков с «…ай…» посередине.

Она стояла, облитая светом, падавшим из дыры в навесе.

«…Ай…»

Кажется, это была единственная дыра в навесе на весь базар, и она стояла именно под ней, рядом с лужей, которая натекла оттуда же. Лужа блестела.

«…Ай…»

Она была не слишком красивой, с набитой авоськой и, кажется, злилась. При этом она была золотистой. Вся.

В юности всё кажется золотистым: солнце, волосы, одуванчики, вечерние окна, полнолуние, детская ложка.

Она откинула золотую прядь и тяжело посмотрела на него.

Он остановится и почувствует себя горбатым и слабым.

Потом, повзрослев на несколько дней (эти дни будут с ней и вокруг нее), он поймет, что это нормально. Когда человек любит, он теряет изначальную форму. Немного умирает, немного меняется.

Она стояла там, где продавали зелень. На бетонных прилавках лежали целые города укропа, сельдерея, петрушки, кинзы. Тайные, веселые города. Лежала редиска, свежая морковь и эти, как их, суповые наборы: разрезанная морковь, свекла и что-то из зелени, увязанное белыми нитками в один пучок. Города зелени сбрызгивали водой, чтобы она не вяла. Да, еще был зеленый лук и зеленый чеснок, и всё это шумело, как и должно шуметь на базаре, где звучат не только люди, но и товар на прилавках подает голос, пробует напевать, насвистывать и предлагать себя.

Они стояли и глядели друг на друга.

Она заговорила первой.

Она всегда начинала говорить первой — и первой замолкала, где-то на полмысли.

— Извините, — сказала она, — а где здесь мясной павильон?

Она, оказывается, заблудилась.