На ней было платье с серыми цветами, он подарил ей на день рождения.

Она так и не сказала ему своего имени. Каждый раз он называл ее разными именами, она спокойно слушала. Аня. Вера. Люба. «Я угадал?» — «Нет». Венера. Аня. «Анна тебе подошло бы…» — «Уже было». Гюльчатай. Она усмехалась.

Он знал, что она училась в медучилище, потом ушла. Почему? Отстранялась от его вопросов так же, как от его губ, его рук.

«Там этого добра…» — Она махнула рукой.

Это всё еще о черепе.

Повертела грецкий орех, лежавший на клеенке.

«Расколоть?» — спросил он.

Она неопределенно шевельнула бровью. Он положил орех на пол и осторожно ударил. Она наблюдала за ним. От нее пахло коньяком, хотя выпила немного; вообще пила немного.

«Неудачно…»

Ядро было смято в кашицу.

«А если я убью кого-нибудь?» — Он продолжал держать молоток.

В комнате было уже темно.

«Зачем? А, череп… — Она слегка зевнула. — Иди сюда. Сегодня тебе будет позволено поцеловать вот этот палец».

От ее голоса тоже пахло коньяком. Протянула левую руку, выставив мизинец.

«Ну ты что… сейчас откусишь…»

Резко поднялась:

«А теперь — проводи меня».

30

Он съездил в Самарканд. Город он нашел чужим, родителей — постаревшими. Каждый день звонил ей от соседа; дома телефон был, но были и родители. Начнется: кто, что, как зовут… Что он должен был ответить, если сам не знал ее имени? Но главное, город. Город изменился, многие уже уезжали.

Встреч с бывшими одноклассниками он избежал. Его не тянуло в прошлое. Школа, огромная светлая фабрика унижения, его больше не волновала.

Говорили, что на Афрасиабе открылась какая-то «зона», туда водили «своих». Что за зона? Кого — своих?

Он просто сходил туда, сам. Была осень, раскопки закончились, пахло землей. Он присел на землю, в джинсах.

Когда он звонил ей, она то брала трубку, то не брала. Представлял, как она глядит на звонящий телефон. Как проводит пальцем по вибрирующей поверхности и не берет.

Он сидит на земле. Вокруг — изрытое раскопками пространство. Он похудел, стал почти бесплотен; чтобы джинсы не падали, носит ремень.

Варианты? Номер один: оставить и забыть ее. Номер два: вернуться и взять ее силой. Номер три: найти череп.

Он еще раз оглядел место — Афрасиаб. Длинное, до горизонта, в ямах и извивах. Летом здесь копошились археологи. Потом сложили свои инструменты, забрали своих женщин и ушли. Осталось голое пространство — и ничейное время. И он — в куртке, джинсах, с небритым подбородком.

Оставить и забыть. Не звонить, выжечь из памяти; вокруг ходит, стоит и бегает столько других. Они все устроены одинаково, он уже проверял. Внутри бьется сердце, надуваются и опадают легкие, булькает желудок. Работают потовые железы, орошая подмышечные впадины, веки и крылья носа. Оставить и забыть. Забыть ее сердце, ее желудок, ее железы, пусть существуют, цветут и поют без него. Вокруг-столько-других. Если аккуратно опустить их головой вниз, раздастся кукольное: «Ма-ма».

Вернуться и взять силой. Грубо, с рычанием и оскаленными зубами. Он слегка оскалился. Ветер остудил его лицо. Нет, он — влюбленное дерево, дерево с нервными цветами. Он не может стрясти с себя эти цветы, пока сами не отцветут и не осыплются. Но сколько они еще будут гореть на его ветвях, причиняя ему зеленую, сосущую боль?

Оставался вариант три: череп. Костяное лукошко с терпкими, чуть недозревшими ягодами смысла. Сколько в этом лукошке ягод — бродящих, слегка светящихся во тьме. Оставив родителей, их дом, их запахи и заботу, он идет по пустоте. Пустота обрастает кустами. Кто там, за ними? Первая стрела вонзилась рядом в песок. Он поднимает ее. Всё еще наклонившись, глядит исподлобья вперед. Кусты качаются перед ним.

А родители солят капусту. Отец, не дождавшись, сам идет искать камень. Приносит, ставит в коридоре. «Думал, ты поможешь», — говорит отец. На кухне пахнет капустой и сигаретами, он обходит отца, берет кочан: «Быть или не быть», подержав, кладет обратно на стол. «Поможешь?» — снова говорит отец.

Череп — доказательство, что ты способен убить. Неспособный убить неспособен быть и любить. Цветы на руках, на шее, на груди отцветут и облетят. Чтобы завязался плод, должен пройти короткий кровавый ливень.

Угадать, за каким они кустом. За этим? Или за тем? Если не угадаешь, следующая стрела позавтракает тобой.

А если не принесет череп? Если убежит от этих кустов, уворачиваясь от стрел? Если принести ей всю любовь мира, всю нежность мира, всю преданность мира, но не принести ей костяное лукошко с выцарапанным на нем словом?

Женщина пройдет мимо. Она не скажет: «Ты, кажется, что-то забыл по дороге ко мне». Или: «Ты уверен, что это — вся любовь мира? Кажется, здесь чего-то не хватает». Просто пройдет мимо. А он так и будет стоять с кочаном капусты в руке. И вопросом отца, вращающимся в воздухе, как юла.

Но если всё же взять ее силой, напасть, вдавить в песок? На третью ночь она дождется, когда он забудется, усыпленный ее песнями, волосами и телом. И осторожно наденет на него платье с серыми цветами.

И всю оставшуюся жизнь он будет следить за очагом, доить животных и рассказывать детям сказки, как это делают старухи у ночного огня. Поэтому без черепа не обойтись.

Он вернется в Ташкент ночным автобусом; мест не будет, он устроится на полу. Утром пойдет на Алайский. Куда еще идти? Он будет долго ходить по мясному ряду, не решаясь спросить нужное.

От недосыпа и запаха крови у него разболелась голова, он пошел туда, откуда были слышны тяжелые удары: там рубили мясо. Тяжело шевеля ртом, он сказал, что ему нужно. Мясник помотал головой и ткнул черным пальцем куда-то, где висели бараньи головы… Он пошел туда. Там, под этими головами, он повторил. Что он сказал? «А человеческий у вас есть?» — сказал он. «Для девушки?» — продавец подмигнул, вытер руки о передник и ушел. Летали мухи, ползали, он отогнал одну; они были здесь хранителями времени, время тоже ползло, поблескивая крылышками, то поднимая, то опуская хоботок. Продавец вернулся. «Сегодня нет. Завтра приходи. Пусть твоя подождет… Потом сильней любить будет».

На следующий день он нес с Алайского в спортивной сумке Puma череп, завернутый в полиэтилен. Нужное слово он выцарапает на нем в общаге, слегка порезавшись гвоздем.

Может, ей нужно было принести бараний череп? И всё было бы по-другому.

31

Он проснулся в Эрфурте, позавтракал двумя тостами и йогуртом. Посидел, глядя в окно; день был серым, можно было открыть ноутбук и заглянуть в погоду. Не стал, просто бросил в рюкзак зонт. Допил кофе, вымыл посуду, вытер обо что-то руки. В Институте его отпустили на два дня. Что-то у них там не клеится, у этих ребят. Наткнулись на прозрачную стену и стоят перед ней, покуривая и перебрасываясь репликами. Не то курите, ребята. Не то пьете и не то едите. Ладно, пусть сами допрут. У него сегодня выходной. День прозрачный, немного серый; ветер слабый.

Он едет в Фульду.

Трамвай, мягкий, почти бесшумный, доставил его к вокзалу. Лица, витрины, булыжник на мостовой — всё было в особой резкости.

«Он из Германии туманной…» Где они, эти туманы? Он полгода здесь, не видел ни одного. Ушли вместе с эпохой романтизма. Он вышел из трамвая, пересек площадь и вошел в вокзал.

Переходя площадь, вспомнил, как впервые приехал сюда. Как его встретила большая женщина прямо у поезда. Без косметики, без лака на ногтях, натуральная, как первоматерь Ева в раю до изгнания. Попытался вспомнить форму ее губ и не вспомнил.

Тогда он еще не понимал, что его заманили в ловушку. Впрочем, он сам себя сюда заманил, в город белого колеса на кровавом поле.

«Эрфурт» переводится «Брод через Эру», как называли Геру.

Не зная броду, не суйся в воду. Он сунулся; херцлих вилькомен [Добро пожаловать (нем.).]. Теперь, пока его череп, слой за слоем, не просветят, не прощупают, не пробуравят… Можно разве что в Фульду. Фульда рядом, час с чем-то.

Фульда. Он любил пробовать слова на вкус, катая их языком и размазывая по деснам. Он в поезде; поезда успокаивали его. Движение — лучший анальгетик, утишает боль от времени. Жаль, что ненадолго — как и все анальгетики. Фульда. Название растворялось во рту, как таблетка.

«Король жил в Фульде дальней…»

Нет, там было не так. Достал, пошаркал по экрану пальцем. Да. «Король жил в Фуле дальней…», Гёте.

— Eisenach, — печально объявил машинист.

Уже Айзенах. Надо будет здесь побывать, пока есть время. А оно у него есть?

Король жил в Фуле дальней. И кубок золотой.

Он не интересовался литературой. «Вы интересуетесь литературой, герр Томас?» «Нет», — отвечал он.

Но литература иногда сама интересовалась им. Заглядывала в его голову, шаря в темноте фонариком. Подбрасывала какие-то книги; они падали на его кровать с пятнами кофе на страницах; обнаруживались в туалете; выглядывали из сумки. В период полового созревания он много читал. Теперь это были реликтовые излучения.

Вот и сейчас он уверен, что в рюкзаке, рядом с черным зонтом, лежит какая-то книга. Откуда, зачем, для чего. И двадцать седьмая страница заложена какой-нибудь дрянью вроде упаковки снотворного. В детстве он закладывал книги обертками от конфет; в юности — проездными билетами, чинаровыми листьями и презервативами.