Люда никак не отреагировала на готовность дочки и направилась в свою комнату, все еще переваривая информацию и плохо понимая, что будет дальше. Глядя на две до отказа набитые дорожные сумки, она прижалась спиной к дверному косяку. Возможно, они сегодня никуда не поедут. Возможно, поедут. Ей не привыкать к такой ситуации — ехать или не ехать, за почти четверть века они поменяли тринадцать гарнизонов, неделями жили на чемоданах, она сама паковала вещи, сама укладывала их в контейнеры, сама встречала контейнеры, разгружала, а Миша был на службе. Да, ей не надо привыкать к дороге, к вокзалам, холоду, невыносимой жаре, временному жилью, невозможности накормить детей горячей пищей, помыться по-человечески. А сколько всего потеряно и разбито при переездах! Парадокс, но, может, поэтому она хочет снова ехать? Просто ехать и слушать стук колес, шум вокзалов, нырять в толпу, в которой никого не знает, и забываться в разговорах с попутчиками? Может, это облегчит боль, внезапно навалившееся чувство потерянности, леденящей неопределенности и ожидания непонятно чего? Странно все это — удирали из Баку и думали: вот, теперь все будет хорошо, вот теперь осядем, обзаведемся своим жильем, купим красивую мебель и будем жить, деток на ноги ставить. И она наконец пойдет учиться и будет все знать о цветах, деревьях, разных растениях. Она даже на Кубе выращивала капусту белокочанную, а местные, да и гарнизонные дамочки только диву давались. Но все надежды рухнули. Вместе со страной, клятву которой давал Миша. Рухнув, эта страна под своими обломками похоронила его карьеру, их счастье, будущее, мир в доме. И здоровье Миши с собой прихватила…

Поезд отправляется в 19.30, значит, самое позднее без четверти семь надо быть на вокзале. Сейчас половина девятого. В госпитале она будет минут через сорок, и тогда все станет ясно.

— Мама, чего ты ждешь? — с нетерпением в голосе спросила Катя — Люда и не заметила, когда дочка подошла к ней.

— Вот что, Катерина, я еду в госпиталь, а ты давай в школу.

— Мама, не говори так… — В глазах Кати слезы. — Не говори… — Она мотнула головой. — Так нечестно… Я хочу к папе! — И она заплакала в голос. — Пожалуйста, прошу тебя…

— Это бесполезно, — Люда открыла шкаф, — твой отец ничего не понимает, — она принялась расстегивать халат, — а у тебя скоро экзамены.

Люда сняла с плечиков костюм, подойдя к окну, присмотрелась — еще ничего, вполне можно носить, а ведь костюму этому уже шесть лет. Целых шесть лет… Она купила его в Баку за месяц до отъезда. Такой же костюм был на соседке с четвертого этажа, когда ее из окна выбросили. Люда надела юбку, кофту, быстро провела расческой по волосам, мазнула помадой по губам и торопливо вышла в коридор.

— Мама, я к папе хочу! — сквозь слезы крикнула Катя.

— Давай без истерик, у меня и так сил нет. — Люда рылась в сумочке в поисках паспорта — без него на территорию военного госпиталя не пропустят, даже если тысячу раз уже проходил.

Оба паспорта, ее и Миши, лежали в кармашке, там же билеты и деньги. Последние деньги. Люда сунула ноги в туфли.

— Может, придется сдать билеты и купить другие, на завтра, — растерянно молвила она, все еще плохо соображая, что делать, потому что последнее время малейшее нарушение расписания вселяло в нее панику.

— Давай я сдам, — предложила Катя.

Ей хотелось сдать билеты и чтоб мама их больше никогда не покупала. «Сдать надо обязательно», — подумала Катя — они не могли выбрасывать деньги на ветер. Правда, билеты купил папин друг, Иван Андреевич, он сказал, что папа однажды жизнь ему спас, но папа про это говорить не любит. Мама работает в военкомате, в финотделе, зарплата у нее мизерная. Есть еще папина пенсия, но она вся уходит на лекарства, на благодарности медсестрам, санитаркам. Катя сама им в карманы деньги совала, без этого лежачему больному постель чистую не дадут, пеленку не поменяют, капельницу не поставят.

— Не получится, — мама мотнула головой, — у тебя паспорта нет. — Она посмотрела на часы. — Все, я побежала. — Уже открыв дверь, мама сказала: — Витя вернется в два, и ты в школе не задерживайся. Я сделаю все, чтобы мы уехали сегодня. В четыре от Ивана Андреевича придет машина, если все будет нормально. — И она пошла к лифту.

Катя еще долго стояла возле раскрытой двери. Потом долго мыла туфельки в ведре, долго вытирала. Нет, она не пойдет в школу. Мама, конечно, права, она много пропускает из-за болячек, они к ней цепляются, как репей к штанам, но сегодня она не пойдет.

Катя вошла в комнату родителей, открыла шкаф, вынула папину шинель, надела ее и пошла в свою комнату. Легла на диван, свернулась калачиком и, уткнувшись носом в колючий воротник, закрыла глаза.


— …Папочка, я кто?

— Моя доченька, — папа целует Катю в нос.

— А еще?

— Мое солнышко.

Катя хмурится:

— А еще?

— Моя куколка.

Катя сердится:

— А еще?

— Моя красавица!

— Плавильно! — Катя смеется и обнимает папу изо всех своих крошечных сил.

Она всегда любила папу больше, чем маму. Почему так получилось с первого дня ее жизни — на этот вопрос никто не ответит, потому что никто этого не знает, но первое Катино слово было «папа». Еще совсем крохой, проснувшись, она босиком шлепала к телефону, снимала трубку и, услышав голос телефониста, говорила:

— Восьмой отдел.

И ее соединяли. Тогда она еще не знала, что ее папа не только для нее самый большой и самый важный, но и для других дядей и тетей. Тогда она еще не понимала, что папа работает шифровальщиком в «секретке», в отделе документов особой важности, что этот восьмой отдел контролирует секретную службу и что в кабинет к папе имеют право зайти только начальник штаба и командир дивизии, — она всего лишь хотела сказать папе «доблое утло!».

— Доброе утро, моя красавица, — отвечал папа, и она слышала в трубке звук поцелуя.

Поцелуй этот звучал всегда, и Катя, смеясь от счастья, переполнявшего ее маленькое сердечко, умывалась, причесывала белые кудряшки, одевалась и бежала в кухню. А там уже мама целовала ее, тискала и кормила вкуснейшим в мире завтраком.

Но папу она все равно любила сильнее — он будто разговаривал с ней на одном языке, и ему было интересно все, что интересовало ее. Он не сердился на ее бесконечные «почему?», у него она спрашивала, какое платье сшить кукле — красное или белое, длинное или короткое, а однажды он принес домой большущую коробку с куклой. У Кати дыхание перехватило: кукла была почти с нее ростом, в длинном белом кружевном платье и с длинными рыжими волосами, которые можно было расчесывать.

— Ой, на маму похожа! — воскликнула Катя. — Я назову ее Людой.

Папа обнял дочку, поцеловал:

— Какая же ты у меня хорошая! Тебе нравится платье Люды?

— Очень. — Катя щупала нежное кружево. — Это свадебное. У меня будет точно такое.

Папа засмеялся. Он смеялся, когда она прыгала из своей кроватки к родителям на тахту, которую называла «тахтюк», с криком «Почему я не летаю?». Он подхватывал ее на руки, подбрасывал вверх, и она летела… Он смеялся, когда, сев на диван, услышал хруст — хрустнули яйца, шесть штук, Катя принесла их из холодильника и положила под диванную подушку, чтобы родители высидели цыплят, пока телевизор смотрят. Он счастливо смеялся, когда Катя без его помощи проехала на коньках первые несколько метров. Он смеялся, когда в гарнизонном свинарнике родились поросята и Катя назвала их Миша и Люда, а мама рассердилась. И еще он вместе с Катей не ел петушка, Кате этого петушка подарили на день рождения — как же можно есть друга? А потом в гарнизоне на Байкале она подхватила воспаление легких. Воспаление вылечили, но от большого количества лекарств заболели почки, увеличилась печень, и мама повезла Катю в Ленинград, в клинику. Катя пролежала там три недели, ей было плохо, но мамочка была рядом, а папа на бабушкин адрес присылал письма — в одном конверте маме и Кате. За три недели их пришло восемь — это были первые письма от папы. Катя уже умела читать по слогам — папа начал учить ее, когда ей еще пяти лет не было. Прочтя письмо, она целовала строчки, воображая, будто целует папу. Вдобавок она морщилась, представляя, что он небритый. Там же, в больнице, она написала папе восемь ответов, а девятое письмо от него получила, когда ее выписали и она оказалась у бабушки. Одна и не по своей воле.

Анна Ивановна Бойко, коренная ленинградка, жена полковника сухопутных войск, вдова пятидесяти с хвостиком лет, неповоротливая, грузная, забрала невестку и внучку в квартиру с крошечными, несуразно узкими и длинными комнатами, коих там было четыре, и, как показалось Кате, бесконечным темным коридором-кишкой, упирающимся в кладовку. Две комнаты занимала папина родная сестра Лариса с мужем Германом, подполковником сухопутных войск, и дочкой Стеллой, на полтора года старше Кати, и Катя, привыкшая в гарнизонах к быстро созревающей дружбе, едва переступив порог, улыбнулась Стелле и сказала со свойственной ее возрасту, да и Стелкиному, непосредственностью:

— Давай длужить, я Катя, твоя двоюлодная сестла, — и руку ей протянула.

Ну кто такая Катя из захолустья под названием «станция Даурия» для коренной ленинградки Стеллы, ни разу не испачкавшей в песочнице платьице? Двоюродная сестра? И что с того? Стелла в недетском изумлении приподняла темные бровки и посмотрела на свою маму. Ее мама сделала учтиво-брезгливое лицо и ткнула наманикюренным пальцем вправо: