При всей лаконичности рассказ необычайно выразителен. Успокаивает мысль об относительности ранней любви. Не так все и страшно. Зная о шестидесятитрехлетнем в целом счастливом опыте бабушкиной семейной жизни, легче усвоить банальнейшую мысль о воспитании любви. Банальные мысли вообще туго приживаются, именно в силу очевидности.

Дед поехал смотреть невесту вместе с товарищем: как бы мимоходом в гости зашел, из соседней, но далекой деревни, ага. Мария — лучше я буду называть ее по имени, какая «бабушка» в восемнадцать лет — плакала так, что лицо распухло; надела темное повседневное платье, специально пряла перед приездом гостей, чтобы руки покрылись разводами от немытой шерсти. Бабы говорили: не понравилась жениху-то, руки грязные. Тем не менее родители сватов прислали. Мария понимала, что мачеха держать ее в доме не будет: сестры Катя с Тоней на подходе, а у мачехи своих трое ребят (отец, мой прадед, умер к тому времени), но надеялась, что и сейчас откажут, как отказывали женихам до этого.

Почему они так не хотели замуж?

Ответ деду обещали дать в восемь вечера. Мария плакала, мачеха пожалела ее, решила отказать жениху, но пока запрягала лошадь — передумала, поехала к гадалке, не сказавши падчерице. В это время зашла сноха Ивана Петровича, по деревенской простодушной хитрости не объяснив цели визита:

— Манька, парни на «беседе» волнуются, какой ответ жениху?

Мария отвечала, что поехали отказывать. Сноха не сказала, что спрашивает от Ивана, что тот просил, мол, подождите. Решила — много чести будет. Успокоилась, что откажут, и ушла.

А мачеха отправилась от гадалки к жениху и помолвила жениха с Марией. По дороге домой узнала от соседок про гостью, приступила к падчерице с расспросами, прежде чем объявить о решении:

— Машутка, Ивана Петровича сноха являлась, спрашивала небось, что мы Павлу ответили, а, Машутка?

Бабушка молчала.

— Так ведь, ирод, сама-то ничего не говорит, проклятая! (В третьем лице о падчерице, это не ругань — растерянность.) Павел за приданым не гонится. Что скажешь-то? Нравится он тебе?

— А Иван Петрович из богатой семьи, такой никогда не посватает — неровня.

И наконец:

— Машутка, завтра в город поезжай, Павел на платье денег дал, кольца купил, перстень тебе, два пуда мяса обещал. Пятьсот рублей за тебя даю приданого и машину швейную.

Вот тут-то, на ночь глядя, пришел бледный Иван Петрович с предложением взять без приданого. Повезло мачехе: раз невесту перебивают, можно ее в любом случае без пятисот рублей отдавать. Павел согласится.

Мария хотела передать жениху, что отдают силой, но побоялась. А Ивану отказала. На другой день пришли родители Ивана Петровича, не погнушались — подтвердить, что берут без приданого. Толку… Вскоре — девичник в Горках, выкличка в Роздумовской церкви и свадьба в Пономарицах, деревне жениха. Маленькая Тоня плакала басом:

— Сестричка, пойдешь замуж, возьми меня с собой.

Сводный братик Сережа уговаривал:

— Не ходи, не ходи, сестричка!

Спустя год мачеха признается, что ездила к гадалке, и та велела отдавать за бедного жениха, а богатому выпадала короткая жизнь. Иван Петрович сватался после к Катерине, как и Костя Белов, и так же получил в ответ классическую формулу: «Что мне, объедки после старшей сестры подбирать?» К Тоне хотел посвататься, но не успел — она была еще очень мала, а его забирали на войну. Погиб Иван Петрович в первый месяц службы на Первой мировой войне.

7. Кукла

Прекрасно помню Кокину комнату с запахом меди, начищенными дверными ручками и рядами темных картин на стенах, мама возила меня в гости чуть не каждую неделю. От Московского вокзала мы шли пешком по Гончарной улице, потом ныряли в хитросплетения проходных дворов и подворотен, выходили на Тележную, и вот он: Кокин дом. Уже на Гончарной, казалось, тянуло пирогами, которые в изобилии подавались у Коки к столу, даже дух сырой штукатурки в подворотнях не мог сбить меня со сдобного следа.

Удивительно, но я помню и другую комнату, в Дровяном переулке, где Кока жила до войны, а я — ну никак — не могла ее видеть, ведь мама еще не приехала в Питер, не поселилась у тетки, не вышла замуж и не родила меня. Но отчетливо вижу, как Кока, улыбаясь, машет гостям из эркера, отведя локтем шелковую занавеску загадочного цвета «фрез», как пасутся на комоде мраморные слоники перед фарфоровой пастушкой и цветут бальзамины на подоконнике.

Воспоминания наслаиваются друг на друга, пестрят лоскутным ковриком. Такие шили, пристрачивая разноцветные лоскутки к куску холста или дерюжки. Пушистые коврики, цветущие настолько бессистемным, что казался продуманным, узором; их весело разглядывать — вот кусочек от бабушкиного халата, а это от моей старой блузки. Но бывает, непонятно откуда взявшийся парчовый жесткий лоскут возьмет да и выпрыгнет, кинется в глаза вперед других, как воспоминание, не подходящее череде соседних.

Много у Коки безделушек. Часть из них ненадежно перекочевала ко мне, вроде маленького, с ноготь, стеклянного ежика; всего-то и пожил у меня полгода, потом исчез. Так много, что, сколько ни ходи в гости, все увидишь что-нибудь новое.

Я ночую у Коки — не знаю почему, больше, по-моему, и не ночевала. Мамы нет. Кока укладывает меня спать на ковровый диван, он пахнет вкусной коричной пылью; сама ложится в другом углу огромной комнаты. Свет погашен, но хитрая луна пробирается во двор-колодец и освещает красавицу куклу, сидящую напротив. Это кукла на чайник. С широкой парчовой юбкой, с фарфоровым личиком и жемчужной сеткой на высокой прическе. Под дрожащим светом — тучи там наверху, что ли? — бледное с глуповато-злобным выражением личико лезет в глаза и начинает выделывать странные штуки: поводит бровями-шнурочками, кривит губки. Жесткая раззолоченная юбка топорщится и шуршит. Я знаю, что под ней нет ножек, только пустота для чайника, но край юбки будто приподымается маленьким коленом, вот нижние кружева показались, сейчас она шагнет, а глаза смотрят на меня, в их фарфоровой голубизне пляшет непонятное желание, боюсь угадать, что оно означает. Кукла гораздо ближе ко мне, чем вначале, видно, как тряпичная грудь вздымается под обрывком кружев, размыкаются сцепленные на животе ручки, уж пальчики видны, без ноготков, слепые пальчики; лоб и щеки розовеют, еще чуть-чуть — и будет поздно, ручки поднимаются, тянутся к моему лицу…

— Баба Кока, — кричу я, и кукла слегка отступает, — мне страшно!

— Что еще придумала. — Кока сонно, беззлобно ругается, она задремала, не слышит ужасных шорохов.

— Баба Кока, родненькая, возьми меня к себе спать!

— Вот падера какая! — Спросонок Кока обзывает меня прозвищем, предназначенным для кошки, а вообще-то падера — это плохая погода. — Ладно, полезай.

— Я боюсь на пол спускаться.

Кока, невнятно чертыхаясь, встает, маленькая и смешная в длинной кружевной рубахе, тащит меня к себе, в безопасность. Блаженно вцепляюсь в ее руку, с другой стороны локтя, где ямка, — живая Кока, настоящая.

— Ну, будет шкрябаться, — ворчит она, но я уже сплю, подкатившись к ее надежному горячему, как печка, боку.

У печки в тепле раньше рожали, там появилась на свет Кока, там раскрасневшаяся повитуха приняла у прабабушки Анны шестерых, а седьмого — нет, седьмым Анна не разродилась. Да из шестерых-то остались только три девочки, остальные умерли маленькими. Про четвертого младенчика Мишу говорили, что его придушила нянька, кто знает, врача не звали, списали на детский паралич.

Прадед слал семье из Питера посылки, чье содержимое плохо согласовывалось с представлением о жизни беднейшего крестьянства, представлением, взятым из школьных учебников. Такая дикость, как роды у печи, согласовывалась, а вот посылки — нет. Отдельно шли письма с подробным перечислением подарков: мало ли что. И были в этом перечне икра и семга, шоколад, коньяк и кофе. Кофе прадед настоятельно советовал смешивать с цикорием: фунт на фунт, не из скупости, а для здоровья. Встречались в письмах наказы: «неоднократно Анну Петровну пригласите чайку попить с конфетами», верно, Анна Петровна и привозила продукты. Но одними посылками сыт не будешь, и вот Анна в поле — своем или на отработке, а дети с наемной нянькой, совсем молоденькой, малость придурковатой девчонкой.

Тяжелое густое полуденное время. Анна с крестным в поле отдыхают, перекусывают. Детям бы поспать, но пятилетняя Маняша увела маленькую Катинку за поленницу, на холодок. За плетнем нескошенное поле, полное цветов, не поникших даже на солнцепеке. Зачем им было сажать цветы, все и так есть: яркие кругляши мака-самосейки, легкая синь васильков и насыщенная — горечавки, жесткие стебли ромашек-попов, пыльное серебро полыни.

Няньке и легче, что старших детей нет, уложит маленького да поиграет «на спокое» с нарядной куклой-барыней, таких не видывала ни у кого. Какая прическа у куклы, из тощих нянькиных косичек половину такой прически не сделаешь. Нянька берет твердую зеленую ягоду бузины, надо бы снизку бус из нее собрать, как покраснеет, подносит к капризному фарфоровому ротику: