Татьяна Алюшина

Отсроченный шанс, или Подарок из прошлой жизни

Переступив порог комнаты, женщина замерла.

Когда она смотрела с поста наблюдения из «предбанника», как называет это помещение персонал, через огромное стекло на длинную комнату реанимационной палаты, заставленную множеством разнообразной медицинской техники и рядом коек с лежащими на них пациентами, — была уверена, что там, за стеклом, царит особая скорбная тишина, в которой почти беззвучно двигаются медики в спецкостюмах и лишь изредка, совсем тихо, на грани слышимости, пискнет какой-нибудь монитор, передавая информацию о состоянии больного, подключенного к аппаратуре.

Здесь, по эту сторону, была жизнь, а там — там уже правила смерть. Так воспринимала и ощущала женщина разделение на «до» и «после», на «да» и робкое «возможно». И смерть представлялась ей царством тишины.

Но стоило ей оказаться по другую сторону стекла и шагнуть в палату, как на нее обрушилось целое звуковое море этого особого изолированного мирка: пищали на разные лады и щелкали всевозможные датчики, выводившие снимаемые с пациента показания на экраны мониторов; в больших стеклянных цилиндрах мерно вздымались и резко опускались черные мехи искусственного дыхания; что-то негромко монотонно гудело на одной ноте в углу комнаты и совсем не тихо разговаривали три медика возле койки с одним из пациентов. И все эти звуки — громкие и чуть слышные, навязчивые и еле уловимые — сливались, перемешивались между собой, образовывая один тревожный, напряженный шумовой фон, и, как ни странно, порождали гораздо больше надежды на победу, на лучший исход, чем там, за стеклом, отсекавшим палату от здорового мира.

Бог знает, как так получилось и что вызвало в ней подобную ассоциацию, но эта звуковая какофония, пусть совсем негромкая, а не предупреждающие фанфары Рока, внезапно словно отрезвила ее, вдруг очень ясно высветив в уме все, что она уже сделала и еще намеревалась сделать и ради чего, собственно, и проникла в реанимационную ковидную палату. И в этот момент весь четкий, продуманный план неожиданно увиделся женщине не серьезной, рассчитанной до мелочей операцией, а совершенно нереальной, глупой и опасной аферой.

Она глубоко вздохнула, тряхнула головой, отделываясь от неуместного сейчас страха и непонятно откуда прилетевшего приступа рефлексии. Отступать поздно, да и глупо — она уже здесь. И, резко выдохнув, женщина двинулась к нужной ей койке.

Как и все пациенты в этой палате, мужчина был подключен к аппарату искусственного дыхания, облеплен клеммами различных датчиков, с иглой от системы капельного дозирования, введенной в вену на сгибе левой руки. Но он находился в сознании. Женщина точно знала, чувствовала, что он в сознании, просто глаз не открывает, предпочитая пассивной безысходности большинства лежащих на соседних койках пациентов сражение с дикой слабостью, немощью и болью в темноте одиночества.

Выглядел он ужасно, словно смерть уже наложила на него лапу, объявив своей добычей, высосав все жизненные соки, обескровив кожу, превратив ее в болезненно-пергаментную, синюшно-желтоватого цвета. Глаза глубоко ввалились в потемневшие, почти черные глазницы, скулы и нос заострились…

И этот болезненный образ умирающего, этот измученный, смертельный облик был настолько неправдоподобно и страшно далек от него настоящего, от его мощной телом, волей и духом личности, от матерого, несгибаемого человека, которым он являлся всегда, при любых, даже самых смертельных обстоятельствах, что она невольно, словно сбегая и не желая запоминать его таким, торопливо перевела взгляд с его лица.

Даже в состоянии тяжелейшего истощения и предсмертной немощи его грудная клетка и разворот плеч оставались все такими же мощными, богатырскими, но выпирающие ребра и ключицы, утратив былой мышечный каркас, были обтянуты все той же пергаментно-желтушной кожей. Женщина смотрела на эту иссушенную смертельной болезнью, покрытую редкими седыми волосами грудь большого, сильного, еще совсем недавно могучего человека и чувствовала, как, вопреки всем ее попыткам сдержать эмоции, в груди тугим комком, перекрывая дыхание, скапливаются горячие, больные и злые слезы.

Она ненавидела его. Ненавидела многие годы. И… не боялась, нет — опасалась, всегда находясь настороже. Как любой нормальный человек опасался бы мнимого дружелюбия дикого зверя, с которым ему приходится контактировать. Даже вот такого — беспомощного, уходящего — опасалась…

Сколько раз, справляясь с приступами обиды и ненависти к этому человеку, принуждая себя искренне улыбаться, держать спину и не выказывать своих истинных чувств, она мысленно представляла себе картины его смерти — пугающие, но яркие, сладко будоражащие, как лучшее выдержанное вино. Поминутно, шаг за шагом, она прокручивала, словно детективный фильм, как подмешивает в его еду снотворное и, дождавшись, когда он уснет, душит это животное подушкой, как подсыпает яд в его любимый сбитень, а потом с наслаждением наблюдает, как он корчится в муках, умирая у нее на глазах. Непременным и обязательным в этих приятных короткометражках ее кровожадного воображения был тот момент, когда он за минуту до смерти понимал, осознавал, что это именно она его убила.

Такие кровожадные картины мести посещали женщину много лет назад, в первые годы их знакомства, и давно уже отпустили ее, как и чувство жгучей обиды и ненависти. И все же добра этому человеку она не желала.

Но даже ему, человеку-проклятию всей ее жизни, она не пожелала бы такой боли и столь страшной, столь некрасиво-беспомощной, мучительной смерти от непреодолимого удушья, которая уже практически неотвратимо забирала его прямо сейчас.

Женщина снова тряхнула головой, освобождаясь от нахлынувшей минутной слабости, достала из кармана ватный тампон и склянку со спиртом. Неловкими от надетых на руки перчаток пальцами отвинтила крышечку, щедро смочила тампон. Придвинулась поближе к койке, наклонилась и, вытащив из-под простыни, развернула поудобней к себе кисть его правой руки и принялась старательно протирать большой палец ватным тампоном.

И вдруг замерла, безошибочно почувствовав, что он смотрит на нее.

Она всегда чувствовала его взгляд, физически чувствовала — всегда! Что-то делалось с ней, когда он вот так пристально буравил ее взглядом, что-то там думая про себя, прокручивая в голове. Даже если она не могла в тот момент видеть его глаз, даже находясь от него на большом расстоянии, — она точно определяла, знала, что сейчас он смотрит на нее, и чувствовала, как тяжелые, свинцовые ледяные шарики несутся по столбу ее позвоночника от затылка до копчика, скатываясь внезапной тяжестью в пятки.

Она медленно подняла голову… и встретилась глазами с немигающим взглядом его серо-стальных, холодных глаз, смотревших на нее в упор поверх гофры трубок от аппарата искусственного дыхания и плотно прижатой к лицу маски, удерживавшей их.

Он не мог ее узнать. В этом чумном медицинском костюме, в затянутом по всем правилам капюшоне, прилегающем к коже и от того деформирующем лицо, в широкой маске и медицинских очках, искажающих облик любого человека, надевшего их.

И, чтобы отделаться от морока, опутавшего ее, заставившего замереть, словно муха в янтаре, женщина медленно вдохнула, мысленно дважды повторив очевидный факт своей достаточной маскировки…

…выдохнула и распрямилась.

Понятное дело, что говорить он не мог. И шевелиться не мог, наверное, он и думать-то мог с большим трудом, если вообще мог, но все смотрел и смотрел пристально на нее… И она поняла, что каким-то непостижимым, необъяснимым образом он все-таки ее узнал!

И что-то вдруг переменилось в женщине, как отпустило, словно сбылась та ее давняя, почти детская мечта, столько лет защищавшая от ярости и ненависти, когда она представляла себе, как за минуту до смерти он понимает, что это она его убила.

Неспешно, наполняя каждое движение глубоким символическим смыслом и значимостью, так, чтобы он видел, что именно она делает, женщина достала из другого кармана небольшую металлическую коробочку, открыла, взяла его за тот самый большой палец, что протирала спиртом, и старательно вдавила подушечкой в находившийся в коробочке специальный пластилин для снятия слепков.

Вдавливала, держала и смотрела торжествующе ему в глаза.

А мужчина, верно поняв и правильно истолковав все ее действия, вдруг подмигнул ей заговорщицки и улыбнулся — так светло, так…

Конечно, он не мог улыбаться губами, не мог изобразить эту странную, совершенно невозможную для него улыбку мимикой измученного, исхудавшего лица, но он улыбался глазами, будто признавался в любви, подбадривал и радовался ее решимости.

Словно обжегшись об этот его поразительный взгляд, женщина резко откинула мужскую руку на белую простыню, прикрывавшую его тело, захлопнула коробочку и убрала в карман.

— Сукин ты сын, Владимир Артемович, — не смогла удержаться от горького высказывания она. — Вот сукин ты сын!

А он все смотрел на нее, и что-то необъяснимое плескалось в этом его взгляде, уже потустороннее, нездешнее…

Женщина наклонилась к нему, придвинулась как можно ближе, насколько позволяли трубки и провода, к его уху губами, спрятанными за слоями маски, и прошептала: