Михайла все стоял на месте, и только лицо его больше и больше темнело.

— Спозднився я, — пробормотал Гаврилыч. — Успели уж, сволочи, Москву продать.

Михайла сжал кулаки.

— Нет! — крикнул он. — Не бывать тому! Перебьем тех собак-бояр, а на ляхов всем народом навалимся.

— Ранийшь бы думаты, а зараз… Ну, прощай, Мыхайла. Поскачу взад, на Калугу. Нехай сам атаман Заруцкий…

Но Михайла уж не слушал его. Махнув рукой, он бежал сломя голову от Арбатских ворот в обход Кремля к Китай-городу. Надо скорей посадским повестить. Може, они что надумали.

В Китай-городе тоже пусто было. Лавки в рядах закрывались. У многих на железных дверях замки висели.

Добежав до дома Карпа Лукича, Михайла вскочил в калитку, взбежал на крыльцо и распахнул дверь в переднюю избу. Там сидели Карп Лукич, Патрикей Назарыч и еще несколько соседей. Михайла остановился. Дух у него перехватило. Слова не шли с языка. Патрикей Назарыч, сидевший на лавке, облокотившись на стол, поднял голову, взглянул на Михайлу и спросил:

— Ты чего, Михайла? Аль гнался за тобой кто?

— Ляхи там! — махнул Михайла рукой. — В Арбатские ворота вошли! К Кремлю идут!

— А ты что ж? — проговорил Карп Лукич. — Аль не знал, что седмь бояр с Желтовским договорились? На Москву ляхов впустить, а от нас к королю Жигмунту великое посольство снарядить с князем Голицыным и с митрополитом Филаретом за королевичем Владиславом. Михайла стоял, как оглушенный. А ему про то никто и не сказал.

— Продали, стало быть, Русь, сволочи! — пробормотал Михайла.

— Правильно Михайла говорит! — крикнул тонким голосом Патрикей Назарыч, стукнув кулаком по столу. И мы тоже, посадские, сидели у своих лавок да глазами моргали. Вот и досиделись.

— А что ж нам-то тут? Ведь они как черный народ улещали: говорили, что поляки Москву от калужского вора ослобонят, а сами пальцем никого не тронут, за гроши все покупать будут, черному народу легче станет. Салтыков да Андронов с коих пор народ мутят. Гермоген-патриарх Андронова с собора выгнал. Да они на патриарха-то не больно глядят.

— Пропадать, стало быть, — проговорил Патрикей Назарыч, махнув рукой и опять опуская голову на руку.

— Зачем пропадать? — веско проговорил Карп Лукич. — Чай, Москва хоть и стольный город, а все же не вся Русь. Мы тут с голыми руками что поделать можем? Стрельцов бояре коих вывели, а коих при себе держат. А по городам, чай, русские люди сидят. Аль они потерпят тому, чтоб на Москве ляхи пановали? Дай срок. Поглядим малое время, а там почнем гонцов во все концы слать, чтоб ратных людей поболе сюда посылали.

— Да ведь в разор разорили всю русскую землю. Ратным людям пить-есть надобно, — проговорил Патрикей Назарыч.

— А мы на что? — перебил его Карп Лукич. Чай, нам под ляхами тож пропадать. До горла дойдет, кубышки-то повыкопаем.

Михайла слушал, и смутная надежда начинала шеветься в нем. «Только чего ж еще глядеть-то? — думал он. — Враз бы и скакать по городам, скликать православный народ». Но вдруг ему вспомнилось, как он, не слушая Иван Исаича, из Тулы поскакал ночью с мужиками да с казаками и что с того вышло. И как он потом каялся и слово себе дал, не спросись броду, вперед не соваться.

Он отошел в угол и сел на скамью. А посадские стали говорить промеж себя, как им дале быть. То еще малое дело, что с боярского изволу ляхи в Москву вошли. Бояре станут говорить, что то лишь на время покуда вора калужского разобьют, а Владислав нашу веру примет. А там у них уговор, что в тот же час все поляки выйдут с Москвы и из-под стен московских и уйдут к себе за рубеж. И нашему великому посольству на том крест целовали и король Жигмунт, и королевич. Владислав на Москву придет уж как православный русский царь, и от ляхов своих отгородится.

— Не бывать тому! — крикнул Патрикей Назарыч. — Не таковские ляхи, чтоб добром отсюда убрались.

— А вот поглядим, — опять прервал его Карп Лукич. — Долго ждали, немного-то подождем. По крайности, будет с чем гонцов посылать.

IX

Это было двадцать первого сентября 1610 года.

С той поры началось тяжкое время для Москвы. Поначалу-то ляхи маленько сдерживали себя. Михайла ходил каждый день по Москве, видал, что и вправду они за гроши в лавках товары берут и русских людей не обижают. Раз прослышал он, что один лях накануне купецкую дочку подстерег, захватил и к себе в Кремль поволок. А в тот час барабан загремел, и глашатай на площади перед Кремлем объявил, что воевода польский, пан Гонсевский, велел того поляка схватить и голову ему отрубить, а девицу отцу вернуть. Стало быть, и на ляхов суд и расправа есть, ничего не скажешь.

Ну, а погодя малое время другое началось. Первым делом начал польский воевода ратных людей московских будто за делом то туда, то сюда посылать. То по Калужской дороге — разведать, не идет ли вор с войском на Москву. То по городам, где будто русские люди ляхов бьют, так чтоб порядок сделать. И всё за делом посылал, так что бояре и спорить не могли. А только назад на Москву те отряды не ворочались. Скоро почитай что вовсе российских ратных людей на Москве не осталось.

Поздняя осень уж была. И пан Гонсевский что ни день новое придумывал. Бояр одного за другим из совета, где они с поляками вместе все дела вершили, за супротивные речи прогонял и верных людей, из московских же, на их место сажал. И стал он с ними новые указы писать. Первое чтоб по улицам московские люди ни с пищалями, ни с саблями не ходили — будто для того, чтоб драк да смертоубийства в городе не было.

Выходит как-то Михайла из дому и видит, что все решетки по углам улиц посечены. На ночь на Москве каждая улица решетками запиралась, чтоб разбойные люди по городу не шатались. А коли из москвичей кому надобность приключалась, тех сторожа пропускали. Ну, пан Гонсевский указ написал, что те решетки доворам лишь мешают по городу ходить, покой московских людей оберегать.

А там не велел вдруг на Москву тонких дров возить. Карп Лукич и тот поначалу не домекнулся с чего это? Зима ведь наступала, чем же избы топить? Патрикей Назарыч уж надумал: верно, с того, чтоб московские люди не почали ляхов теми дубинами бить. А все выжидал чего-то Карп Лукич, не посылал гонцов по городам. Михайла поглядывал на него, а сказать ничего не смел. Думал — он лучше знает. Верно, ждет чего ни то.

Зима уж настала, снег выпал. Близко к Рождеству время подходило. И вот как-то утром выходит Михайла изворот. Не рассвело еще путем, еле брезжило-самое темное время было, пятнадцатое декабря. Вдруг видит: подымается кто-то с земли, оборванный весь, на лице словно кровь запеклась. Отступил Микайла назад к калитке, хотел приказчика кликнуть спросить, что с тем раненым делать, — видно, ляхи его так изувечили. А тот увидал, что Михайла уходить хочет, потянулся нему, за тулуп схватил, тянет к себе, а сам весь трясется, на ноги стать не может. Михайла нагнулся к нему, а он хрипит:

— Мишенька, неужто и не признаешь меня? Степка ж я.

— Степка! — вскрикнул Михайла. — Да кто ж тебя так? С чего ж с Калуги ушел? Дмитрий Иваныч, слыхал я, жаловал тебя.

— Дмитрий Иваныч! — пробормотал еле слышно Степка. — Нет его боле. Убили его… Урусов князь. На моих глазах голову… срубил.

— Да как же казаки дали?

Но Степка больше не мог говорить: голова у него повисла, и весь он словно обмяк. Михайла еле успел подхватить его и поволок во двор. Работные люди сбежались к нему, помогли дотащить до черного крыльца и поднять на ступеньки. Михайла ворвался в поварню, увидал хозяйку Карпа Лукича, Мавру Никитичну, и захлебываясь стал ей говорить, что там на крыльце Степка лежит, вот что у Патрикея Назарыча жил, его разбойные люди покалечили. Карп Лукич, верно, позволит: то Козьмы Миныча Сухорукова племяш.

Мавра Никитична мало что поняла и сразу побежала в горницу, к Карпу Лукичу. На ходу она обернулась к Михайле и крикнула: «Веди покуда!»

Михайла выскочил на крыльцо. Степка лежит, ровно не живой. Михайла вовсе перепугался: неужто помер? Схватил за плечи, приподнял, да тяжелый больно. Парень один помог, подхватил, и вместе внесли в поварню, положили на лавку.

Тут с горницы дверь отворилась, и вошел Карп Лукич.

— Это кто ж таков, Михайла? — спросил он неприветно.

— Степка то, что от Патрикей Назарыча убёг. Козьмы Миныча племяш. Боюсь, не помер ли, — пробормотал несмело Михайла.

— Вздуй-ка огня, Мавра, — сказал Карп Лукич, не видать ничего.

Карп Лукич и Михайла склонились над неподвижным телом. Мавра Никитична светила им лучиной, стряхивая нагоревшие куски в ведро с помоями.

— Жив, — сказал Карп Лукич, подымая голову от Степкиной груди. — Возьми-ка, Мавра, теплой воды, обмой голову. Может, рана где, так обвязать тряпицей. А ты, Михайла, сказывай, кто его так изувечил?

Карп Лукич сел на лавку у начавшего сереть окна и внимательно поглядел на Михайлу. Михайла переминался с ноги на ногу.

— Путем-то и сам не знаю, Карп Лукич, — проговорил он. — Слыхал я, что будто как к калужскому вору пробрался он, Степка-то, как убёг. Боле и не ведаю ничего. Ну, а ноне вышел за ворота, а он перед воротами на снегу лежит. Ну, сперва-то приподнялся, признал меня. Я спрашивать было стал, а он только лишь поспел сказать, что на его глазах Дмитрию Иванычу голову срубили.

— Вору голову срубили? — перебил его Карп Лукич. — Да ты верно ли слыхал?

— Слышал, Карп Лукич, сказывал он — Урусов князь, и сам он, Степка-то, еле ноги унес, мало не посекли его.


Конец ознакомительного фрагмента

Если книга вам понравилась, вы можете купить полную книгу и продолжить читать.