— Ну, ну, не реви. Не убьет, — сказала Анна Ефимовна.

— Посулился он, — ревел Орёлка, сказал, насмерть запорю.

Он бросился на колени перед Анной Ефимовной и стукнулся рыжей головой об пол:

— Батька послал. На тебя вся надёжа…

— Чего ж сам не пришел? Аль с тобой говорить стану? — сказала Анна Ефимовна.

— Немочно ему, — Орёлка вскочил на ноги, еще раз оглянулся на дверь и зашептал чуть не в самое ухо Анне Ефимовне. — В подклети [Подклеть — нижний этаж дома, где держали товары или скот.] он, под поварней [Поварня — кухня.]. Ключница пустила. Сказал, пришла б ты туда, будто доглядеть чего… Государыня, поди ты, Христа ради… Батька мой! Запорет он…

Орёлка опять быстро нырнул и стукнулся головой об пол.

— Ты не бойся, — прибавил он, также быстро вскочив. — Иван Максимович не проведает.

— Дурень ты, Орёлка, — сказала Анна Ефимовна сердито. — Мне что Иван Максимович. Чай, я не холопка. Ладно. Скажи — приду. Беги отсель.

Орёлка кивнул, повернулся, выбежал из комнаты и вихрем пронесся мимо Фроси. Она только покачала головой и вошла в опочивальню. Анна Ефимовна накидывала темный убрус.

— Ты куда, доченька?

— В подклеть. Ключница даве молвила — от капусты будто дух нехороший пошел, надобно доглядеть…

Анна Ефимовна прошла через двор в поварню. Ключница уж ждала ее там с фонарем.

Она подняла погребицу и посветила Анне Ефимовне по темной лестнице.

На Анну Ефимовну так и пахнуло сыростью: капустой запахло, чесноком, медом и еще чем-то. Большая подклеть была вся заставлена. Бочки, ящики, коробья с кызылбашскими [Кызыльбашские — персидские.] сластями, лукошки с яйцами, мешки с мукой, с крупами, — все для хозяйского обихода.

— А Жданка-то где? — тихо сказала Анна Ефимовна, садясь на ящик.

— Тут я, государыня.

Из темного угла выступил Жданка. Ключница посветила на него. Пожалуй, Анна Ефимовна и не узнала бы его. За один день точно на десять лет постарел. Высокий он был, чуть повыше Ивана Максимовича, плечистый и лицом даже на него немного похож, тоже белый, румяный, и глаза веселые. А теперь сгорбился весь, серый стал, волоса вскосматились, лицо перекосило. Левый глаз совсем запух. Кругом черно, точно дегтем смазано.

— Ну, и расписал тебя Иван Максимыч, — сказала Анна Ефимовна. Чем прогневил его? Сказывай.

— Нет моей вины, матушка, Анна Ефимовна, видит бог. Как родителю покойному радел, так и Ивану Максимычу. Со всем усердием.

— Чего ж осерчал он?

— Соль-де продешевил.

— Чего ж продешевил?

— Эх ты, матерь божья! Да не продешевил я, Анна Ефимовна, вот те Христос! Дай ты мне, матушка, по ряду все сказать, как дело было.

— Сказывай, затем и пришла.

— Ну вот, стало быть, как сбирался я, мне Иван Максимович наказывал, чтоб по пяти алтын [Алтын — три копейки.] пуд продавал, не мене. Как при родителе покойном. Ну, плывем мы, стало быть, караваном, соли везу полтораста тыщ пудов. На Коломну сплыли. Пошел я к покупщикам своим, к Грибуниным да к Полуяновым. А они, как увидали меня, и ну меня лаять: «Ах, ты, — кричат, — вычегоцкий вор. Ты чего нам летошний год эку погань всучил! Мы-де на ей вот какой убыток взяли. Мы, мол, к вам в память родителя, Максима Яковлевича. А вы-де против нас, выходит, воры!» Застрамили не знал, куды глаза девать. Пришли на берег — на караван и глядеть не хотят. Стал это Грибунин Прокл, избочась. Кричит: «Пори мех! Не берем без того!» А я им: «Вы чего, аль без ума вовсе? То мне на всю Коломну сором. Нет моего согласу. Другим повезу, продам». А тут струговщики, черти, приступили: «Подавай, — кричат, расчет. До Коломны рядились! Но везем дале!» Ох, Анна Ефимовна, чего и было-то! Ровно бес вертелся. С струговщиками расчесться нечем. В мошне пустым-пусто. А те, Полуянов да Грибунин, стоят, хохочут: «Вишь-де купец-богатей, покуль до расчету! Чего кочевряжишься? Пори-де мех, без того не берем». Ну, перекрестился я, велел сволочь меха два на берег да вспороть. Вспороли, ссыпали. Ух! Матушка, Анна Ефимовна! Чего и было тут! Пинают, на кучу валят. Кричат: «Сам, мол, жри тую погань! Аль, мол, замест соли навозом торговать почали? Куда с ей сунешься?» Дают полтора алтына, да и то кланяться велят. Замест пяти-то!

— Ты что ж? Так и отдал?

— Не, государыня, не отдал. Плюнул на их. Один-то мех, что высыпали, так на берегу и покинул. Другой на струг велел снесть… Вина купил по ведру на струг, улестил струговщиков, чтоб взад до Касимова сплыли. А там слух преж нас дошел. С тем и встречают гости тамошние: «Что-де, от ворот поворот вам вышел?» По алтыну дают беси, «И пороть-де не станем». Свету не взвидел я, Анна Ефимовна! На кулачки полез. Измолотили всего. Кричат, хохочут. «Вот, мол, сват, порченую невесту всучает». Сколь годов соль сплавляю, такого страму не было. Ну, рассуди ты сама, Анна Ефимовна, чего тут делать-то? К Литве податься — казны нет. Струговщики и слухать не хотят. Взад везти — убьет Иван Максимыч. Аж ревмя ревел! Мекал, мекал да и подался вновь на Коломну. Веришь, в ногах у струговщиков валялся — свезли бы. Ну, те, Грибунин да Полуянов, спасибо, от от слова не отреклись, по полтора алтына дали. Вот и вышло у меня близ пяти тыщ. Да струговщикам по полденьге лишку на пуд дать пришлось — всего полторы тыщи, да товару на тыщу слишком купил. Всего две тыщи да полтораста рублев и привез Ивану Максимычу. А он на двадцать тыщ расчет имел.

— Эх, Жданка, слухать я тебя слухала, а веры у меня нет. Как то может статься? То пять алтын за пуд давали, а то полтора. Слыханое ли дело? Соль, она соль и есть. С чего ж бракуют так? — Матушка, Анна Ефимовна. Да ты была ль коли в варницах-то [Варницы — солеварни.] у нас?

— Не, не бывала.

— Ну, вот. При Максиме Яковличе-то, при покойном, цырени-то [Цырень — железный чан, в котором вываривают соль.], что ни год, чинили да чистили. А как помер он, Иван Максимович и не заглядывал, почитай, ни разу в варницы. Что там деется, не приведи бог! Ведаешь ты, соль-то в цыренях вываривают. Железные те цырени, ну, в роде ящика агромадного. Рассол туда наливают да над огнем и выпаривают. Соль-то оседает. А железо-то от воды ржавеет. Его чистить надо, да и доски железные, из коих цырень склепана, сменять почаще. А они у нас два года не менены. Соль-то с ржавчиной и живет. А ноне, — сам я спужался, как поглядел, — не соль, а, веришь, ржавчина одна — черная, горькая, железом да гнилью воняет. Истинно — погань. Лошади, и те не жрут.

— Ты что ж, говорил про то Ивану Максимычу?

— Э, матушка, и старший повар варичный, Надейка, сколь разов сказывал. И я нонче пытал. Не слухает хозяин. Одно кричит: «Подавай казну, тать! Насмерть запорю!» Анна Ефимовна, поговори ты ему. Может, тебя послухает. Убьет хозяин. А я тебе, государыня, отслужу. Как перед истинным, все тебе сказал. Веришь, денежкой не попользовался. Ведаю, лют хозяин. При покойнике все бывало рублев с десяток припрячешь. А ноне своих бы приложил. Да где взять?

Жданка поклонился в ноги Анне Ефимовне.

— Ладно, Жданка. Вот тебе мой сказ. Коли про варницы правду сказал и про соль нашу — поговорю Ивану Максимовичу. Ну, а коли лжа то — слова не скажу. Своровал, стало быть. Пущай хоть голову тебе снимет Иван Максимыч.

— Вот те Христос, Анна Ефимовна. Хошь, икону сыму?

— Почто. Сама дознаюсь.

Анна Ефимовна быстро поднялась по лестнице, не глядя на Жданку. Он все еще стоял на коленях. Из-за бочки неслышно вылез Орёлка и бросился к отцу.

— Батька, — зашептал он — Батяня! Ты не того… Не жди от ей, от собаки, заступы. Может, убегешь? И я с тобой. А?

— Полно-ка ты, сынок, сказал Жданка. Куда убечь? Всё одно поймают, — холопы мы. Подь отсель. И мне время. Запрет кума-повариха.

Жданка провел рукой по вихрам мальчишки и тихонько толкнул его к лестнице. Орёлка всхлипнул и нехотя полез вверх.