— Я грублю? Да твоя мать это обожает! — хохотнул Бертран, заговорщицки взглянув на Антуана. — Так ведь, любовь моя, тебе же это нравится? Верно, дорогая?

Он пару раз крутанулся в гостиной, прищелкивая пальцами и напевая мелодию из «Вестсайдской истории».

Я чувствовала себя глупой и смешной в глазах Антуана. Почему Бертрану доставляет удовольствие выставлять меня набитой предрассудками американкой, в любой момент готовой критиковать французов? И почему я стою как вкопанная и позволяю ему это делать? Когда-то меня это забавляло. В самом начале нашей семейной жизни это была наша любимая шутка, от нее умирали со смеху и наши французские друзья, и американские. В самом начале.

Я, как обычно, улыбаюсь. Но немного натянуто.

— Ты давно был у Мамэ? — спрашиваю я.

Бертран уже переключился на другое — принялся делать замеры.

— Что?

— Мамэ, — терпеливо повторила я. — Думаю, ей бы очень хотелось тебя повидать. Она наверняка будет счастлива поболтать с тобой о квартире.

Его глаза вонзаются в мои.

— Нет времени, любимая. Съезди сама!

— Бертран, я и так бываю там каждую неделю, ты же знаешь.

Он вздохнул.

— В конце концов, она твоя бабушка, — говорю я.

— Но она тебя обожает, Мисс Америка, — с улыбкой парирует он. — И я тоже тебя обожаю, baby.

Он подходит и целует меня в губы.

Американка. «Значит, вы и есть та самая американка?» — в качестве вступления сказала Мамэ много лет назад в этой самой комнате, вглядываясь в меня своими серыми задумчивыми глазами. Американка. Я и правда почувствовала себя американкой — со своей короткой стрижкой, кроссовками и широкой улыбкой, — стоя перед этой квинтэссенцией семидесятилетней француженки с ее идеально прямой осанкой, аристократическим профилем, безупречной прической и лукавым взглядом. И я сразу же полюбила Мамэ. Полюбила ее удивительный горловой смех. Ее бесстрастный юмор.

И должна признать, что вплоть до сегодняшнего дня я люблю ее больше, чем родителей Бертрана, которые при всяком удобном случае давали мне почувствовать, откуда я родом, хоть я уже двадцать пять лет живу в Париже, я жена их сына и мать их внучки.

Выйдя из квартиры, я опять столкнулась с тягостным отражением в зеркале лифта и внезапно осознала, что слишком долго выносила подколки Бертрана, разыгрывая из себя незлобивую глупышку.

Но сегодня впервые — и по неясным причинам — я почувствовала, что это время прошло.

Девочка тесно жалась к родителям. Они уже дошли до конца улицы, и мужчина в плаще все время подгонял их. Она не понимала, куда они идут. И почему они должны идти так быстро? Их завели в какой-то большой гараж. Она узнала это место: оно находилось недалеко от их дома и мастерской отца.

Внутри люди в синих, перепачканных смазкой комбинезонах копались в моторах. Рабочие молча глянули на них. Никто не проронил ни слова. Потом девочка заметила группу людей с сумками и корзинами у ног. Она обратила внимание, что в основном там были женщины и дети. Некоторых она знала. Но никто с ними не поздоровался. Спустя какое-то время появились двое полицейских. Они начали выкликать фамилии. Услышав свою, отец поднял руку.

Девочка огляделась вокруг. Она увидела мальчика из своей школы, Леона. У него был усталый и испуганный вид. Она ему улыбнулась. Ей хотелось сказать ему, что все будет хорошо, скоро они вернутся домой, все это ненадолго, их отпустят. Но Леон смотрел на нее, словно она сошла с ума. Она покраснела и уставилась на свои туфли. Может, она обманывается? Ее сердце готово было выпрыгнуть из груди. Может, все будет совсем не так, как она думает? Она почувствовала себя очень наивной, глупой и совсем маленькой.

Отец склонился над ней. Его плохо выбритый подбородок щекотал ей ухо. Он назвал ее по имени и спросил, где брат. Она показала ключ. Малыш надежно укрыт в тайном шкафу, прошептала она, гордая тем, что сделала. Он в безопасности.

Глаза отца странно расширились. Она почувствовала, как его пальцы сжали ей руку.

— Но ведь все устроится, — сказала она, — с ним все будет в порядке. Шкаф большой, там достаточно воздуха, чтобы дышать. И потом, у него есть фонарик и вода для питья. С ним все будет в порядке, Папа.

— Ты не понимаешь, — сказал отец, — ты не понимаешь.

К своему великому смятению, она увидела, как у него на глаза навернулись слезы.

Она подергала его за рукав: было невыносимо видеть отца плачущим.

— Папа, — сказала она, — мы же скоро вернемся домой, правда? Мы уйдем после переклички, а, Папа?

Отец вытер слезы. Он посмотрел ей в глаза с такой бесконечной грустью, что она не выдержала его взгляда.

— Нет, — сказал он, — мы не вернемся. Они нам не позволят.

Она почувствовала, как ее пронзил холодный зловещий ветер. Вспомнила подслушанный из-за двери разговор родителей, страх, который ими владел, витавшую в ночи тревогу.

— Что ты хочешь сказать, Папа? Куда мы идем? Почему мы не возвращаемся? Ты должен мне сказать! Прошу тебя!

Она почти выкрикнула последние слова.

Отец снова посмотрел на нее. Снова назвал по имени, очень нежно. Глаза его были влажными, на ресницах поблескивали слезы. Он положил руку ей на затылок.

— Будь мужественной, моя дорогая доченька. Будь мужественной, самой мужественной, какой только можешь быть.

У нее не получалось заплакать. Страх ее был так велик, что поглощал все остальные чувства, будто черная дыра, жадная и чудовищная.

— Но я ведь обещала ему вернуться, Папа. Я обещала!

Он опять заплакал и уже не слушал ее. Замкнулся в собственном горе, в собственном страхе.

Их всех вывели наружу. Улица была пуста, если не считать длинной вереницы автобусов, стоящих вдоль тротуара. Обычных автобусов, в которых они с матерью и братом ездили по городу: автобусы из привычной жизни, бело-зеленые, с площадками в хвосте.

Им приказали занимать места, запихивая одного за другим в автобусы. Девочка опять поискала глазами серо-зеленые мундиры, напрягла слух, пытаясь уловить грубую гортанную речь, — все то, чего она научилась бояться. Но там были только полицейские, французские полицейские.

Через пыльное окно автобуса она разглядела одного из них, молодого и рыжеволосого, он часто помогал ей перейти улицу, когда она возвращалась из школы. Она постучала по стеклу, чтобы привлечь его внимание. Заметив ее, он тут же отвел взгляд. Он казался смущенным, почти рассерженным. Она задумалась почему. Когда их запихивали в автобус, какой-то мужчина запротестовал. Его ударили. Потом полицейский заорал, что будет стрелять, если кто-нибудь попытается сбежать.

Девочка рассеянно смотрела на проплывающие за окном дома и деревья. Она думала только о брате, запертом в шкафу, в пустой квартире, он ждал ее. Она не могла думать ни о чем другом. Когда они проезжали через мост, она увидела мерцающую внизу Сену. Куда они едут? Папа не знал. Никто не знал. И всем было страшно.

Внезапный удар грома заставил всех вздрогнуть. Дождь обрушился на Париж, такой сильный, что автобус был вынужден затормозить. Девочка слушала, как капли разбиваются о крышу. Остановка продлилась совсем недолго. Шины зашуршали по мостовой: автобус опять тронулся в путь. Снова выглянуло солнце.

Автобус остановился, им велели выходить — в неразберихе пакетов, чемоданов и плачущих детей. Улица была девочке незнакома. В этом квартале она никогда не была. На другом конце улицы она увидела станцию наземного метро.

Их повели в большое светлое здание. На его фасаде было что-то написано огромными черными буквами, но она не успела прочесть. Только тут она увидела, что вся улица заполнена людьми — такими же семьями, как ее собственная, — они выбирались из автобусов под крики полиции. Французской полиции, и только французской.

Вцепившись в руку отца и получая пинки и толчки со всех сторон, она добралась до гигантской крытой арены. Там уже скопилась бесчисленная толпа — и в центре арены, и на жестких металлических сиденьях трибун. Сколько там было людей? Она не могла бы сказать. Сотни? А новые все прибывали и прибывали. Девочка подняла глаза к огромному синему застекленному потолку в форме купола. Его пронзало безжалостное солнце.

Отец нашел место, где можно было присесть. Девочка глядела на непрекращающийся поток, вливавшийся в толпу, и та все росла и росла. Шум усиливался — это был нарастающий гул тысяч голосов, детских рыданий, женских причитаний. Жара становилась все более удушающей по мере того, как солнце двигалось к зениту. Места оставалось все меньше, им пришлось прижиматься друг к другу. Она смотрела на мужчин, женщин, детей, на их искаженные лица и полные ужаса глаза.

— Папа, — сказала она, — сколько мы здесь пробудем?

— Не знаю, милая.

— А почему мы тут?

Она положила руку на желтую звезду, пришитую к ее груди.

— Все из-за этого, да? — сказала она. — Такая здесь у всех.

Отец грустно улыбнулся:

— Да, все из-за этого.

Девочка нахмурилась:

— Это несправедливо, Папа, — проговорила она сквозь зубы. — Это несправедливо!

Он обнял ее и ласково прошептал ее имя.

— Да, моя радость, ты права, это несправедливо.