Меня прожгло воспоминанием об Антуане. Кровь бросилась мне в лицо, на глаза невольно навернулись слезы. Что-то задело щиколотку. Очень удачно Мелисент — большая дымчатая кошка ее милости — решила потереться о мою ногу. Я наклонился погладить ее, и мои слезы упали на теплую головку животного.

— Ты любишь кошек, Люсьен? — как ни в чем не бывало спросила ее милость.

— Я всех животных люблю.

— Ты добрый католик, Люсьен Лоран, и будешь хорошо служить моему сыну? — спросила ее милость, завершая разговор.

— Клянусь! — выпалил я и склонился перед ней еще раз, прижав к груди шляпу с такой силой, что она сплющилась.

Когда я выпрямился, занавесь около камина шевельнулась и в комнате возникла новая фигура — высокого человека в красном.

Как будто дождавшись его появления, в очаге стрельнуло полено, и в свете от взметнувшихся искр я увидел его лицо — оно было жутким.

Когда-то давно мой брат Ансельм взял меня посмотреть на соколиную охоту в полях. На его руке сидел сокол, и когда брат снял с птицы кожаный колпачок, глаза сокола, слишком большие для его головки, вперились прямо в меня. Я обомлел: казалось, что существо, исполненное свирепости и жажды убийства, сейчас располосует мне лицо, клюв вырвет язык, а глаза так ни разу не моргнут, вглядываясь в свою жертву с неустанным рвением.

Сейчас то же чувство вернулось из-за глаз кардинала — огромных и пронизывающих. И мишенью для этих глаз был я.

Несколько секунд, показавшихся мне вечностью, он разглядывал меня, прожигая своими светлыми глазами на узком как у сокола лице с крупным носом и скорбно сжатым ртом.

Это было главным в его лице — жуть и скорбь. Насколько пугающим был его взгляд, становилось ясно, когда он чуть расслаблял мышцы лица, и веки приопускались. Тогда взгляд его мог быть расслабленным, ироническим, чаще всего — усталым. Но когда кардинал глядел во все глаза — его взгляд, лицо и все его существо выражало лишь волю, несгибаемую волю и решимость, которую не могло поколебать ничто. От сознания этого и возникал ужас.

Наконец он отвел глаза, и уголок его рта дернулся вверх — потом я узнал, что это выражало у Ришелье высокую степень одобрения.

— Итак, Люсьен, — произнес кардинал медленным и тягучим голосом.

— Да, ваше высокопреосвященство, — пробормотал я.

Он дал мне знак приблизиться, и я опустился перед ним на колено и приложился к перстню на узкой бледной руке.

— Ну что же, — произнес вельможа на сей раз светским тоном, — матушка, спасибо за моего нового камердинера.

— О, Арман! — береги себя, не простужайся! Люсьен, ты знаешь, как заваривать зверобой? Тебя ведь научила твоя матушка?

— Да, ваша милость, — пробормотал я, не в силах поверить, что кто-то зовет сие чудовище по имени.

— Нам пора, — кардинал приблизился к ее милости и поцеловал ее в лоб, в то время как она припала к его перстню, заливаясь слезами.

— Прощайте, матушка. Вперед, Люсьен! — мой новый господин стремительно вышел из кабинета.

Я еле успевал за его широким шагом, в полутьме несколько раз чуть не наступив ему на подол.

У парадного входа стояла карета, запряженная шестеркой вороных. На козлах сидели двое вооруженных мужчин, и двое же стояло на запятках.

— Внутрь, — бросил кардинал и залез в карету. Я поспешил за ним и неловко плюхнулся на сиденье.

Его высокопреосвященство уселся напротив, у двери. У окна я увидел еще одну фигуру — мужчина в фиолетовом усмехался, глядя на меня и топорща щегольские темные усики.

— Рошфор, — протянул кардинал, — это мой новый камердинер, Люсьен Лоран.

— Сын вашей кормилицы?

— Да. Как здоровье твоей матушки, Люсьен?

— Спасибо, хорошо. Она стала очень тучная, но ничего, из дому выходит.

— Люсье-е-ен, — протянул названный Рошфором, глядя на меня с каким-то весельем, причина которого была мне непонятна. — И сколько же тебе лет?

— Семнадцать, монсеньер.

— И за какие же твои достоинства тебе пожалована такая милость, Люсьен? — усмешка на его красивом лице теперь, как мне показалось, была адресована не столько мне, столько его высокопреосвященству.

— О-о-о, граф, — простонал мой хозяин, закатывая глаза.

— Матушка говорила мне, что мое главное достоинство — честность, — ответил я.

— Дайте мне шесть строк, написанные рукой самого честного человека, и я найду в них то, за что его можно повесить, — вкрадчиво произнес Рошфор, искоса глядя на кардинала.

— А я не умею писать, — ответил я. Кардинал рассмеялся. Рошфор тоже угодливо улыбнулся, но я успел уловить в его глазах выражение крайнего изумления.

Кардинал спросил меня, кто мой духовник, и сообщил, что отныне я исповедуюсь отцу Жозефу. Я чувствовал себя польщенным — ведь еще никогда со мной не разговаривали такие влиятельные особы. Даже немного осмелел. Окно в карете было открыто, и когда мы выехали из города, то ветер стал довольно свежим, тем более лошади перешли на рысь.

Его высокопреосвященство закончил разговор со мной, достал бумаги и начал их просматривать, иногда тихо переговариваясь с Рошфором. Порыв ветра загнул лист, мешая читать, я протянул руку и опустил плотную шторку.

От моего движения кардинал напрягся, а Рошфор уже открыл рот, чтобы возразить, как вдруг на шторку шлепнулась смачная порция птичьего помета. Судя по скорости и направлению стекания, это дерьмо оказалось бы прямиком на красивом лиловом костюме графа, опоздай я на мгновение.

— Благодарю, — произнес граф явно не то, что собирался.

— Вот видите, граф, Люсьен уже начал приносить пользу, — язвительно сообщил кардинал, и опять дернул ртом в той гримасе, что означала у него улыбку.

Глава 7. Замок Шатонёф

Я оказался хорошим слугой. То есть мог когда угодно и где угодно заснуть и так же легко проснуться, восполняя ранний подъем и поздний отход ко сну.

Потому что Монсеньер обычно спал не больше четырех-пяти часов, кроме того, регулярно бывали и плохие дни — когда он вообще не ложился, проводя ночи за бумагами. Чернил он изводил море, и сухая чернильница — единственное, за что он на меня однажды разгневался.

— Люсьен, мерзавец! Чем я буду писать?

— Простите, ваше высокопреосвященство! Сейчас сбегаю к мэтру Шико.

— Может, быстрее будет пустить тебе кровь и писать ею? — глянул он на меня так, что я чуть не обделался. — Впрочем, на трансильванского господаря это может произвести неправильное впечатление.

Он усмехнулся в усы, и я понял, что гроза миновала, но пока несся через три ступеньки вниз — поклялся держать хотя бы пузырек про запас.

У кардинальского личного медика мэтра Шико я разжился двумя бутылями, выданными мне с сочувственной улыбкой — вид у меня был еще тот. Я торопился так, будто черти палили мне пятки, так что мой обычный доклад лекарь принял единственно по моей мимике: на его вопросительно поднятые брови я утвердительно кивнул, знаменуя этим, что со здоровьем у нашего патрона за ночь не случилось ничего экстраординарного.

Увы, слишком часто это было не так.

Ум у Монсеньера работал безукоризненно — я поражался, как он может столько читать и писать — всегда без помарок, как будто меморандум, адресованный какому-нибудь монарху, министру или папскому легату он просто списывал из своей памяти в уже готовом виде. Из той груды корреспонденции, что поступала по официальным и неофициальным каналам, он, лишь раз взглянув на бумагу, принимал решения, которые, за редчайшим исключением, никогда не менял и ни с кем не обсуждал. Как я узнал значительно позже, все ключевые сведения — даты, факты и главное — имена — он держал исключительно в уме, не делая никаких записей.

Воистину, в голове этого человека содержались ключи от всей европейской и значит, мировой политики! Все нити заговоров, официальных нот и тайных протоколов, все имена высокопоставленных шпионов и продажных секретарей официальных особ, множество тайн королев, королей и фаворитов — все было тщательно внесено, каталогизировано, активно пользуемо — и все хранилось под этими густыми темными волосами, за этим высоким бледным лбом, за водянистыми от усталости глазами.

Еще меня поражало, что Ришелье почти никогда не пребывал в раздумьях — как это делают обычно люди: складывают руки домиком, возводят очи горе́ или по-простому скребут в затылке. Кардинал как будто всегда имел уже готовый план действий, расписанный до последней мелочи, и всей его жизненной задачей было привести окружающую его реальность в согласие с этим планом.

Воображаю, каково было присутствовать на заседаниях Королевского совета, возглавляемого его преосвященством. Избиение младенцев.

Впрочем, он не заносился, подобно слишком гордым и слишком рано умиравшим фаворитам, коими так богата история нашей страны. Кардиналу как будто свыше отмерили еще и знание человеческой природы — едва ли не самым ценным его даром было умение предвидеть, кто как поступит в той или иной ситуации. Даже не видя человека, он уже как будто знал: что тот может, чего точно не может, а вот в этом — небольшом — поле могут быть варианты. Едва ли не самым интересным для него было следить за этими вариантами и делать ставку на тот или иной исход.