Проявляя при этом бесконечное терпение. Он редко повышал голос, не жалел времени и сил, чтобы объяснить несколько раз и убедиться, что понят. Это можно было принять за доброту, но скорее — его внутренние весы давно и точно установили, что цена ошибки, возникшей из-за непонимания, слишком высока, чтобы жалеть на объяснения свое драгоценное время.

Представьте, какое у него при всем этом было здоровье.

То есть, я думаю, веди он жизнь обычного высокопоставленного клирика, — он бы вообще не знал, что такое хвори. Но вся его жизнь была подчинена великой задаче — и тело его бунтовало.

Когда я в первый раз разглядел его со спины, то поразился, насколько Монсеньер выглядел бесплотным. Мне показалось, что за пелериной вообще нет ничего — так, сгустившийся эфир, привидение, призрак, явленный пугать людей.

Взгляд его обладал магнетическим, завораживающим эффектом — но даже василиски не имеют глаз на спине.

Худой спине, где все позвонки и ребра были наперечет, едва прикрытые жилистой мускулатурой. Может быть, когда-то перед крещением он и имел упитанную фигуру и перевязочки на руках, но те времена давно прошли, и за прибавку в весе мэтр Шико вел долгую, упорную и, увы, почти безрезультатную борьбу.

Его высокопреосвященство ел и мало, и неохотно, словно выполняя повинность — послушно, но без удовольствия. Вот в вине он толк знал — разбирался в букетах, купажах, годах сбора и регионах. Пожалуй, те редкие моменты, когда он мог, спокойно сидя у огня, выцедить бокал шамбертена, были наиболее близки к тому, что называется покоем и счастьем у обычного человека. Чаще всего он пил на ходу, в течение дня, чтобы как-то подкрепить свои силы, вино не оказывало на него хмельного действия, выпивал ли он два бокала или две бутылки. В этом он был истинный дю Плесси — представитель рода, из которого вышло столько военных, да и сам мсье Арман в юности готовился служить Марсу, а не Христу.

Но нормально, за столом, пообедать и поужинать удавалось ему не каждый день — совещания, разъезды, приемы, где он, бывало, месяцами ничего не ел, боясь отравления, — все это не способствовало нормальному пищеварению: несварения, запоры и геморрой регулярно его мучили. Хотя мэтра Шико это волновало гораздо больше, чем самого кардинала: тот относился к немощам плоти с истинным стоицизмом. Гораздо страшнее для него были головные боли и бессонница.

О, как я боялся этих ночей! Когда Монсеньер уже не мог работать, не мог читать (это обычно случалось на третьи сутки без сна), а только метался по комнате, напоминая гигантскую летучую мышь в своей сутане, накинутой на ночную рубашку.

Не то чтобы он мешал спать мне — спать я мог в любых обстоятельствах и даже один раз заснул, упав глазом на чернильницу (неудачная попытка Рошфора научить меня писать), но сны мне снились тягостные. Какие-то громадные серые не то змеи, не то смерчи скручивались вокруг меня и выпивали весь воздух, проникая сквозь стены, отделявшие мою каморку от спальни Монсеньора.

Как правило, тогда с ним делалось что-то вроде припадка — легкие судороги по лицу и телу, длящиеся около минуты, и уж в ближайшую ночь он наконец-то спал, встречая следующий день без мигрени.

Мэтра Шико страшно беспокоили эти судороги, он боялся, что у Монсеньера может развиться падучая.

День припадка был самым тяжелым для прислуги и окружения кардинала, нам-то некуда было деваться, и мы дышали тем же воздухом, в котором почти воочию можно было увидеть грозовые тучи. Кардинал не кричал, не раздавал направо и налево билеты в Бастилию, но напряжение было невыносимым.

Тот ужасный день был третьим в череде бессонных. Начался он как и все остальные дни в календаре, кроме рождественских и пасхальных: в шесть утра мсье Арман дернул за шнурок, вызывая меня. В зависимости от жилища, выбранного в качестве временной резиденции, кардиналу нужно было или дернуть за сонетку, или самому звонить в колокольчик. Услышав звон, в любое время дня и ночи, я вскакивал и шел к нему.

Подойдя к кровати, я склонялся на одно колено и целовал алый рубин в его перстне, знаке сана.

— Доброе утро, монсеньер.

Иногда он отвечал так же, чаще просто кивал. Я ворошил угли в камине, ждал, пока осядет зола и ставил на угли котелок с водой, а на решетку — комнатные туфли.

Подавал Монсеньеру тазик и салфетку, мокрую с одного края и сухую с другого, для умывания. Если был нечетный день, то взбивал мыльную пену и брил его. Сегодня был четный.

Убрав тазик, я распяливал на руках рубашку и согревал ее у огня. Сначала спереди. Потом сзади. Спина мерзнет сильнее.

Подносил ему рубашку и помогал одеться, за рубашкой следовали штаны, туфли и толстый халат.

Если к завтраку кардинал никого не ждал, то этот завтрак состоял из овсянки на воде, которую я тут же и варил, да чашки травяного сбора по расписанию, составленному мэтром Шико. Так что лично я предпочитал, чтобы к завтраку являлись Рошфор, мэтр Шико, а лучше всего — Жюссак. У нас с ним совпадали кулинарные пристрастия. Только не отец Жозеф! Тогда могло и до овсянки не дойти.

Пока я готовил завтрак, мсье Арман пребывал в отхожем месте. Чаще всего по утрам он там не задерживался, а вот после завтрака мог засидеться и час, и больше. Чтобы не терять времени, он завел там столик и работал с бумагами. Я ему сделал подставку под чернильницу, когда он однажды чуть не погубил новый халат из венецианского бархата, опрокинув пузырек. Спустился в конюшню, взял подкову, гвоздей и засобачил ее прямо в столешницу красного дерева. Я тогда, конечно, вспылил, но халат было очень уж жалко. Я думал, мсье Арман разгневается, но он только сменил чернильницу на бо́льшую, которая входила в створ подковы идеально до волоска. Так этот подкованный столик с нами и ездил — вместе с одеяниями, книгами, архивом, оружием, драгоценностями, посудой и моим тюфячком и сундуком.

И в этом же составе мы приехали в Шатонёф — мрачный, сырой и холодный замок, в котором, казалось, не топили со дня сожжения тамплиеров на Гревской площади.

Снаружи стоял жаркий май, самый лучший, какой только может быть в Бургундии, но в башне, которую выбрал Монсеньер, были сплошные сквозняки и сырость, хотя толстенные каменные стены за день нагревало так, что хоть яичницу жарь. Так что несмотря на теплынь снаружи, я держал под рукой маленькую походную жаровню и немного древесного угля — на случай, если Монсеньер ночью замерзнет, хоть я и положил ему пуховое одеяло.

Сам я никогда бы не замерз в мае под крышей, но предугадывать желания того, кому служишь — это второе качество хорошего слуги. Я никогда не пытался его понять, просто запоминал, когда он вздергивает бровь — а когда хмурит, когда улыбается — а когда у него набухают жилы на висках.

А иногда просто так, безо всякой причины я вдруг чувствовал, что пора бы поставить на огонь вино со специями или начистить самые высокие ботфорты. Или что колокольчик зазвонит вот прямо сейчас.

— Люсьен, одеваться.

— Да, монсеньер.

Сегодня в полдень Монсеньер назначил встречу с хозяином замка Шатонёф — графом Вьенским.

Я подал сапоги, чулки, кюлоты и сутану.

Я застегивал десятую из тридцати трех пуговиц, когда он прервал меня:

— Сутана не та, это дорожная.

— Простите, монсеньер!

В дорогу он обычно надевал не шелковую, а шерстяную сутану, имевшую карманы, в которых он держал всякие полезные мелочи. Сейчас он запустил руку в карман и вдруг тихо сказал:

— Не нахожу свой бальзам.

Кардинал отличался тонким обонянием и не любил дурного запаха. Обычно в любом помещении, где проводил больше чем одну ночь, он приказывал ставить корзину свежих яблок. Но ему приходилось часто ездить, а так как в дороге не до мытья и не до корзин, то он, чтобы не страдать, попросил мэтра Шико приготовить ему бальзам с запахом яблок — помаду — мазал им губы и тем как-то обходился.

Бальзам этот яблочный мэтр Шико раскладывал по маленьким золотым баночкам с плотной крышкой. И в кармане дорожной сутаны всегда должна была находиться такая баночка. Сейчас карман был пуст.

Он еще раз пошарил в обоих карманах, но никакой баночки там не было.

— Может, вывалилась? — предположил я. — Сейчас поищу.

— Немедленно, — последовал ответ. Я пошел к сундуку, Монсеньер в недостегнутой сутане не отставал от меня ни на шаг. Под его взглядом, от которого у меня зачесались лопатки, я отвалил тяжелую дубовую крышку сундука, где хранил сутаны, накидки и плащи.

Пошарив руками по верхнему слою платья, помады я не обнаружил.

— Значит, вынь все и как следует проверь.

Следующие четверть часа я вынимал дзимарры, дуилеты и феррайоло, переложенные мешочками с лавандой и пересыпанные сушеными померанцевыми корками, вынул все — даже кусок полотна, которым застилал дно сундука, чтобы неровное дно не оставляло затяжек на одежде, перевернул огромный сундук и даже постучал по дну — на всякий случай. Ясное дело, из пустого сундука ничего не вывалилось.

Затем, проверяя каждый карман, каждую складку и встряхивая каждый предмет одежды, я уложил все обратно. Помады не было. Не зная, что еще сделать, я размял пальцами каждое саше, разминая в труху сушеную лаванду — ничего похожего на баночку.