Мой одесский язык — мерный язык чёрного гробика, поставленного на попа. Если вам плохо — запустите в тишину метроном. Когда у него кончится завод — кончится ваше плохо. Что начнётся после — ваш крест.


Прямо из подъезда я хожу к подруге. Проспект Мира, 37. Я не должна дружить с этой девочкой. Так говорит моей маме завуч по воспитательной работе моей школы. Ещё завуч по воспитательной работе говорит: «Не будем говорить кто, но это была Суханова!» Моя мама сама завуч. Школы-интерната номер семь на Девятой Станции Фонтана. Я дружу даже с умственно-отсталыми детьми, с детьми с поражениями центральной нервной системы, с детьми с ДЦП. Моей маме всё равно, что говорит завуч по воспитательной работе моей школы, поэтому я дружу с этой девочкой с Проспекта Мира, 37. У неё тронутая бабушка. Она прошла всю войну, и она каждое утро ходит на Привоз, узнать почём мидия, помидора, абрикоса, синие и купить себе пачку «Беломора». Девочка учится на тройки, в их доме говорят «споймать» и «извиняюсь», зато её мама — парикмахер, и она накручивает нам волосы на тонкие деревянные бигуди, предварительно намочив нам головы «Жигулёвским». И мы целый день ходим с кукольными локонами и пахнем скисшим хлебом. Как я могу не дружить с такой девочкой, даже если завуч по воспитательной работе моей школы говорит моей маме: «Оно вам надо?!»

Направо из подъезда я хожу в институт. Из нашего адреса — Проспект Мира угол Чкалова — можно сразу выйти на Чкалова. У нас тройной проходной двор. Я сажусь на третий трамвай и еду до улицы академика Павлова. Иногда эту остановку называют Художественным музеем и никогда — медицинским институтом. Главный корпус, анатомка, военная кафедра, кафедра микробиологии.


— Когда вы окончите институт, вы не только не будете помнить имена большинства преподавателей, но даже их лица не вызовут у большинства из вас никаких воспоминаний. Моё имя вы запомните!


Штефан Эдгар Эдуардович. Я забыла микробиологию, но в моём языке есть имя, отчество и фамилия этого невысокого, кучерявого, язвительного, вредного, энциклопедически образованного этнического немца.

Мой одесский язык хорош настолько, что позволяет мне свободно общаться в среде носителей. На одесском Привозе во мне не вычислят москвичку, потому что я не спрошу, сколько стоят (только «почём») помидоры и никогда не оскорблю синий ругательным для него неблагозвучным словом «баклажан». Я легко меняю «чё» на «шо» (и даже на «шё», но это всё реже, всё реже… иных уж нет, а те — за океаном, и многих из них тоже уже нет) и не вздрагиваю, заслышав слова «споймать» и «извиняюсь». И уже давно еврейский мальчик Эдик — не Эдик, а Эд, профессор Массачусетского Технологического, и моё имя иногда бывает на афишах, спасибо Надежде Викторовне за её настоящую породу, и я знаю, каково оно — не останавливаясь, подниматься наверх, низкий поклон моим одесским склонам и лестницам. Словосочетание «монастырский пляж» в силу ряда причин для меня куда сакральнее всех ведических знаний, а на Втором городском и Таировском кладбищах есть могилы любимых мною людей. Я могу рассказать о том, как останки семьи Воронцовых спасли евреи и почему они это сделали, или «Одесскую главу» «Евгения Онегина» наизусть. Но не этим хорош мой одесский язык.

Мой одесский язык хорош тем, что благодаря всем этим пляжам, афишам, крестам, взлётам и падениям, бассейну «Динамо», медицинскому институту имени величайшего русского хирурга Николая Ивановича Пирогова, консерватории имени Неждановой и вечно разрушенной кирхе наискосок от неё, улицам и улочкам, дворикам, переходикам, мальчикам и девочкам из «хороших» и «плохих» семей, здоровым и больным — я научилась понимать. И благодаря тому же — редко когда соглашаться с очевидным.


— Девочка, ты понимаешь, шо не надо два часа сидеть в холодной воде?

— Понимаю.

— Так чего ты туда лезешь и там сидишь? Ты же заболеешь!

— А я так закаляюсь, чтобы вы все уже были здоровы!

Дороги, которые не мы выбираем

Родилась я восьмого июля 1971 года в четвёртом родильном доме на Пересыпи. У мамы начались схватки, а папа был в ДНД.

О том, что такое роды, как они начинаются, развиваются и завершаются, мама знала: в 1963 году она родила моего старшего брата в шестом родильном доме в Парке Шевченко. И поэтому родов мама боялась. Но папа был в ДНД. Добровольной Народной Дружине. Добровольной она была очень условно, честнее было бы назвать её Принудительной Народной Дружиной. Но в те времена любой, осмелившийся публично и громко обозначить ДНД как ПНД, мог быть поставлен на учёт в Психоневрологический диспансер (ПНД). Впрочем, времена были не суровые, поэтому среди своих дружину называли ПНД. Это я, разумеется, значительно позже узнала, а когда решила появиться на свет, то ничего такого решительно не понимала. Помню, мною овладело беспокойство, охота к перемене мест…

Мама боится родов, потому что мамам всегда спокойнее, когда дети при них. Но папа в ДНД. Мобильных телефонов нет. Вообще. В природе. У нас тогда и домашнего не было. Это по рассказам родных и близких. Но с тех пор, как я себя помню — в квартире по адресу Проспект Мира угол Чкалова, у нас всегда был домашний телефон. Двадцать два — восемьдесят девять — восемьдесят два.

Господи, сколько номеров и дат я забыла! А этот помню: двадцать два — восемьдесят девять — восемьдесят два. Зелёный аппарат, прозрачный диск с дырочками. Указательным пальцем попеременно якоримся в соответствующее гнездо и крутим.


Пыр-пыр — пыр-пыр — пыр-пыр-пыр-пыр-пыр-пыр-пыр-пыр — пыр-пыр-пыр-пыр-пыр-пыр-пыр-пыр-пыр — пыр-пыр-пыр-пыр-пыр-пыр-пыр-пыр — пыр-пыр…


Лирическое отступление.

Всю жизнь удивляюсь: звонок себе всегда остаётся без ответа. Как к Богу.

Набираешь собственный номер — занято. Вот что нас с Ним отличает!

Казалось бы, если с кем и стоит общаться в первую очередь — с самим собой. А в ответ только ритмичная серия коротких гудков. Редко кто способен на конструктивный диалог с собственным «я». Не прорвёшься сквозь монотонный затяжной ливень внутреннего монолога: ту-ту-ту-ту-ту…

Конец лирического отступления.


Поскольку Зелёный Пыр-Пыр всегда был в моей жизни, значит, он появился вскоре после моего рождения.

А когда я собралась рождаться — телефона не было. Так что мама даже такси не могла вызвать. Да и вызывать такси по телефону в Одессе 1971 года было затеей безнадёжной. Даже будь у нас телефон, мама не смогла бы позвонить собственной маме, потому что у той тоже не было телефона. И чем бы моей маме помогла её мама, если моя мама на проспекте Мира, а мамина мама — на Шестнадцатой Станции Большого Фонтана, да ещё и с моим старшим братом и с целым кагалом гостей из разных городов?

Поэтому моя мама собралась, вышла из нашего проходного двора сразу на Чкалова, поднялась квартал наверх, к Советской Армии (к морю — вниз, от моря — наверх), и села на третий трамвай. Понятия не имею, почему меня повезли рождаться на Пересыпь, если брат был рождён в Парке Шевченко? Может быть, одесский шестой родильный дом был закрыт на помывку (или, как говорят в Москве — «на мойку»)? А может, маме третий трамвай, идущий на Пересыпь, нравился больше третьего троллейбуса, идущего в Парк Шевченко, причём остановка его была тогда всё на той же улице Чкалова, полквартала не доходя до Советской Армии? Не знаю. Но мама села на трамвай и поехала. Вышла на конечной, немного прошлась. И позвонила в двери приёмного покоя. Её впустили без второго слова.

В ту ночь в четвёртом родильном доме вообще мало говорили. У врачей были шальные сутки. В одном физиологическом родильном зале, куда маму молча и быстро направили, случилось пятнадцать родов за смену. Небывалый бэби-бум случился восьмого июля 1971 года на Пересыпи. Врачи охрипли и потому зря слов на ветер не бросали.

Я родилась и сперва ничего не поняла. Чувствую — родилась уже. Но всё ещё по-прежнему. Тепло, уютно и вода. Всё, как через…


— Рубашку! Рубашку вскрой, балда!.. Прочь, я сам!


Воду спустили. И через мгновение у меня всё стало как у всех. Холодно. Меня старый еврей поперёк тельца держит голой волосатой рукой без перчатки. А у меня голова такая тяжёлая, что я даже возмутиться не могу. Только в зобу дыханье спёрло. Понимаю, что если сейчас не заору, то задохнусь от ярости: последнюю рубашку содрали! То есть — первую. И я заорала.


— Ты посмотри на неё, она ещё и басом ругается, вместо того чтобы дядьке спасибо сказать, что вовремя мимо пробегал. Судя по обстоятельствам твоего рождения, всё и всегда в твоей жизни будет необычайно вовремя. Всем будет казаться, что уже швах, а ты — бац! — и в профите.


Поднял меня старый еврей, как поросёнка на базаре, и маме моей говорит:

— Видишь? Девочка. Счастливая, что таких уже немножко перевелось. Я роды в «рубашке» только у цыганок видел. Ещё у коз довелось. А у белых женщин с высшим образованием — никогда. Ты хоть понимаешь, мать, что такое родиться в «рубашке»? Ты думаешь, что? Пословицы с поговорками из шухлядки достают? Надо — бери! Нет — удочерю!


Мама не то смеётся, не то плачет, руки к дядьке доктору тянет, а я думаю: «Где же она, моя рубашка?! Мне без неё холодно! Не успела на свет родиться, как уже раздели на той Пересыпи!»