— Ладно-ладно, шучу. Бери своего цурипопика [Несмышлёныша.]. Спасибо скажи, что я тут мимо пробегал.


Положил меня маме на грудь, прикрыл одеялом, и дальше я ничего не помню. До самого Зелёного Пыр-Пыра не помню. Потому что от тепла, сытости и покоя интеллект отшибает напрочь!


Мама рассказала, что врачи забегались, потужной период начался в коридоре на каталке, и роды молоденькая акушерка принимала. Ну как «принимала» — охала и ахала от страха, потому что только на днях из медучилища. В основном звала на помощь старших товарищей. А когда я в чудном радужном околоплодном пузыре появилась, она от ужаса не знала, что делать. Но тут мимо заведующий отделением пробегал. Хоть и без перчаток, но вовремя. Потому что моя мама всё-таки не коза и плодный пузырь вскрыть бы не догадалась. Потому что человек в иных вопросах соображает куда меньше животного. Юная акушерка на плакатах про рождение ничего такого не видела. А в учебниках было написано про «воды излились». Раньше ли, во время схваток, позже ли — во время потуг, — но излились. У мамы моей — не излились. Очень плотный был околоплодный пузырь. В крепкой меня родили «рубашке». Домотканной.


Через три дня нас с мамой выписали. Папа уже не был в ДНД и привёз распашонки, чепчики, розовые ленты и прочие девичьи глупости. Меня во всё это нарядили. Говорят, я орала густым басом. Я не помню ни факта ни причины, но уверена, что требовала нарядить меня в родную рубашку, а не запаковывать в праздничный торт.

Мама с папой вышли из родильного дома и решили поймать такси. Потому что ехать со свежим праздничным тортом в летнем одесском трамвае — негигиенично. Слева была улица Богатого, справа — улица Московская. Если стоять спиной к фасаду родильного дома. Если лицом, то справа — Богатого, слева — Московская. Движение по обеим улицами было двустороннее. Мама с папой покрутились-покрутились и пошли ловить такси на Московскую.

Меня никто не спросил, но результатом я довольна.


Я действительно счастлива. С тех самых пор, как родилась.

Хотя не единожды, слишком не единожды я попадала в ситуации, после которых если не панихида с эпитафией, то только и говорить: «Родилась в рубашке». Потому там, где другим полный швах — я в профите.

Что я могу сказать? Только то, что это чистая правда.

Зелёный пыр-пыр

У него был совершенно очаровательный тембр. Драматический тенор с порочной хрипотцой.

Он взирал на меня с недосягаемой высоты. Я была слишком юна и ползала у его ног, с интересом поглядывая. Он отвечал мне взаимностью. Безо всяких этих глупых взрослых бесчувственных «ути-пути» и ненавистной, тошнотворной «козы рогатой», а как-то пристрастно-нежно и в то же время отрешённо-отстранённо. У него были свои дела, но он был частью моего мира. У меня тоже были свои дела, но и я была частью его мира.

Я ползала не совсем у его ног, потому что у него ног не было. Я ползала у ножек его столика. Но столик был — в моём сознании — интернированной сущностью этого загадочного существа. И поэтому совсем-совсем им. Нога, с точки зрения Аристотеля, интернированная сущность человека. И самостоятельной сущностью не станет, даже если её ампутировать. Сто раз очень и очень красивая нога не станет самостоятельным существом. Столик был бесподобным. Я не скажу, каким. Не опишу. Нечто бледно-серо-бирюзовое там, высоко, с изогнутыми подножиями. Видимо, это было чугунное литьё. Точнее сказать не могу. К тому моменту, как я смогла говорить точнее, столик выкинули. Печальная история. Я плакала, но мне было стыдно сказать почему. Из-за телефонного столика умные девочки не плачут. Из-за платья, или из-за куклы — сколько угодно, и это всем понятно. Но рыдать взахлёб из-за телефонного столика? Нонсенс. Мои родители считали меня очень странной девочкой. Но они бы устали меня считать, если бы знали, что я рыдала из-за телефонного столика.

А тот, кто восседал на столике, был не совсем зелёный. Скорее цвета морской волны. Но я тогда таких цветов не знала. И папа мой не знал. Потому что именно папа сказал мне, что объект моего пристального интереса — зелёный. О том, что он живой, — я догадалась сама. Когда он запел.

Папа подошёл, взял его за руку, приложил эту его единственную руку к своему уху и сказал:


— Аллё! Слушаю!


Почему-то когда папа сказал это, Зелёный Пыр-Пыр перестал петь.


— Её нет, будет к восьми, звоните позже, — проговорил папа в его руку и положил её на место. — Это — телефон! — папа поймал мой восхищённый взгляд, брошенный с пола на недосягаемую для меня высоту. — Хочешь послушать?

Он снова снял его руку и протянул её мне. Рука Зелёного Пыр-Пыра оказалась приделанной к витому колечками шнуру. Я схватилась цепкой ладошкой за «руку» и… оказалась лицом в паркете. Увы и ах, я умела только ползать, и мне требовались все четыре точки опоры, чтобы земля подо мною не переворачивалась. Я зарыдала. Не столько от боли, сколько от досады. Но руку Зелёного Пыр-Пыра из своей не выпустила. Мой незадачливый папа долго уговаривал меня вернуть ему зелёную руку, называя её неправильно — «трубкой». Он приводил смешные аргументы, мол, ему сейчас должны звонить, и если не положить руку Зелёного Пыр-Пыра на место, будет всё время занято. Конечно, занято! Его рука занята мной! Зелёный Пыр-Пыр — мой!

Через полчаса папа догадался сменить тактику и пообещал, что если я отпущу руку Зелёного Пыр-Пыра, тот для меня обязательно споёт. Папа, правда, говорил, что Пыр-Пыр для меня «позвонит», и я ещё очень долго путала слова «петь» и «звонить».

Папа не обманул. Зелёный Пыр-Пыр запел спустя какой-то час. Или два. Всё это время я просидела на полу, не отпуская папу. Папа, кажется, был недоволен, но я всегда умела уговаривать мужчин. Громким криком или (если крик не действовал) слезами.


— Пыр-Пыр! — радостно расхохоталась я, когда он запел.

— Да-да, он зелёный! — согласился папа, хотя я вовсе не это имела в виду.

— Пыр-Пыр! — стукнула я пухлым кулачком по полу.

— Я с тобой совершенно согласен! — на всякий случай заверил папа.

Он был человек мягкий. Слишком мягкий. Это не всегда хорошо для мужчины, особенно — для отца и мужа, но тут уж ничего не поделаешь, отцов не выбирают. К тому же я своего любила как неотъемлемую часть окружающего меня мира. Моего мира.

Мама не одобрила моей безумной страсти к Зелёному Пыр-Пыру. Он стоял в коридоре и там «дуло». Я не видела никакого дула, хотя из разговоров взрослых знала, что оно от ружья и круглое (хотя понятия не имела, что такое ружьё и почему оно круглое), но раз мама говорит, что в коридоре дуло, значит в коридоре — дуло! Мама моя, в отличие от папы, была женщиной суровой и властной, бог знает, как парует. Маму я всё равно любила больше, чем папу, — так любят все годовалые дети, это уже потом они научаются врать взрослым, что любят одинаково. Мама умела петь песни так, как надо мне, а папа пел, как умел. Мама умела гладить мне спинку так, чтобы мне было хорошо, а папа надоедливо елозил рукой туда-сюда. Правда, я любила, когда папа заворачивал меня в стёганое зелёное (на сей раз действительно зелёное) одеяло и носил по квартире. Мама не носила, потому что мама меня «раскормила». Так говорила бабушка. Но маме нравилось меня раскармливать. Я была каноническим пупсом, с чистой кожей, толстыми щеками и то хитрыми, то грустными глазами. Все во дворе трепали меня по щекам. Когда я гуляла с папой. То есть — он со мной. Когда я гуляла с мамой — меня никто не дёргал за персиковые щёки, и это была ещё одна из причин, по которой маму я любила сильнее папы.

Зелёного Пыр-Пыра я любила сильнее, чем маму. Вернее — по-другому. Считается, что маленькие дети не могут испытывать по-взрослому сильных чувств, поэтому скажем, что я любила его горячее родителей. Родителей достаточно любить тепло. Просто знать, что они есть где-то невдалеке. Иногда желательно, чтобы их не было видно, тогда можно взять мамину ручку и написать на паркете рассказ. Родители не понимали, что это рассказ, а Пыр-Пыр не только понимал, но и одобрял. Любовь к Зелёному Пыр-Пыру требовала постоянного созерцания объекта, его непрерывного присутствия в моей жизни. Ничего не напоминает? Да, это была безумная, оглупляющая страсть.

Я быстро вычислила, что если постараться, поймать витой шнур и потянуть его на себя, то Зелёный Пыр-Пыр придёт к тебе. Иногда — прямо на голову. Но какая там голова, когда страсть?! Шишки украшают младенцев. Я не плакала, когда он приземлялся всем своим тяжёлым корпусом мне на лоб или переносицу. Лишь бы был! Больно бьёт — значит сильно любит!

Как-то папа застал меня любовно агукающей с Пыр-Пыром (на самом деле мы обсуждали что-то очень умное и важное) и чуть не упал в обморок, потому что из носа у меня шла кровь. Зелёный Пыр-Пыр в очередной раз приземлился не совсем удачно.

Спустя некоторое время я вычислила, если тянуть и быстро отскакивать — Зелёный Пыр-Пыр упадёт на пол. Я оббила собой все стены коридора, вычисляя наиболее удобную траекторию движения. Мама никак не могла понять, откуда у меня синяки и гематомы, и чуть не убила папу, уверявшего её, что пока мы с ним вдвоём — я не плачу, и он понятия не имеет, где я всё это беру. С приходом же мамы я как раз начинала плакать, потому что она уводила меня от Зелёного Пыр-Пыра. Папа молчал о моей любви, это была наша тайна. То есть — моя. Потому что папа, как мне кажется, так и не понял, что я была готова ради Зелёного Пыр-Пыра на всё. На любые муки ради счастья быть с ним, слушать протяжный страдальческий стон, доносящийся из его руки, и вкушать его недолгое пение.