Татьяна Степанова

Светлый путь в никуда

Избушка — зимовье во мраке лесном:

Замшелая крыша, свет солнца и тени.

И котик сказал: «Братцы, мяу, наш дом!

Нашли, что не ждали. Такое везенье!

Все вместе так славно,

так дружно мы здесь заживем!»

Клавдия Первомайская.
Детская пьеса «Зимовье зверей» Действие 1.

Глава 1

Оттепель

Внуково. 2 июня 1964 г.


Соловей в кустах белой сирени пел так, что они невольно остановились, заслушались.

— Как в сказке Андерсена, Клавдия Кузьминична.

— Андерсен — выдумщик, Фирочка. Соловей призывает самку для продолжения рода. Это естественный отбор. Ему дела нет ни до сказок, ни до смерти, ни до нас с вами. Фирочка, а вы эмоциональны и чувствительны, да?

— Я не знаю, Клавдия Кузьминична. Да нет. Просто чудо как поет соловушка.

Две женщины — зрелая и юная — неторопливо шли по освещенной дачной улице мимо заборов из штакетника, за которыми в пышных садах либо в девственном сосновом лесу скрывались большие дачи. Теплый погожий июньский день сменился столь же теплым ясным вечером. На дачах текла своя особая вечерняя жизнь, присущая лишь этому месту, этому удивительному, окутанному легендами дачному поселку.

Звуки джаза… Откуда-то издалека, со стороны «Московского писателя». Причем джаз — настоящий, играет у кого-то на огромной веранде, полной гостей.

Песня из новомодного транзисторного приемника «Легко на сердце от песни веселой»…

Смех… Развеселый пьяный гомон: «Дорогому юбиляру — лауреату! Гип-гип, ура!»

А с участка напротив — гром семейного скандала: «Ты обращаешься со мной как с домработницей! Я не буду этого терпеть! И постоянно третируешь мою маму! Звони в гараж, вызови мне машину! Мещанин и деспот! Я уезжаю, ухожу от тебя! Я актриса Московского Художественного театра, а ты — ничтожество!»

И снова — звуки джаза…

«Моя Марусечка, моя ты душенька»…

Двадцатипятилетняя Фирочка — Эсфирь Кленова оглянулась через плечо на путь, который они проделали от своей дачи: аккуратная, освещенная фонарями аллея. Вот он, этот самый «Светлый путь». Поэтому поселок так и назвали когда-то — «Светлый путь». А впереди знаменитая «канава» — узкая речушка, заросшая осокой, и деревянный горбатый мостик — граница, разделяющая поселки «Светлый путь» и «Московский писатель».

Эсфирь восторженно созерцала и канаву, и мостик, и пышные кусты персидской сирени с их волшебным ароматом, и свою спутницу и работодательницу Клавдию Первомайскую — знаменитую детскую писательницу, чьи стихи про пионеров она знала наизусть со школы, как и все дети Советской страны.

Клавдии Первомайской исполнилось сорок пять, и она была на восьмом месяце беременности. Грузная брюнетка, во время беременности она чудовищно прибавила в весе и сейчас медленно брела, точнее, плыла по «светлому пути» дачной аллеи, придерживая руками складки муаровой персидской шали на огромном выпуклом животе, обтянутом домашним платьем. Ноги ее во время беременности отекли и распухли. И она еле втискивала их в разношенные дачные туфли, у которых отрезали задники. Но лицо ее было прекрасным — возможно, некрасивым по жизни, лишенным шарма, но прекрасным, излучающим особый свет, как лица всех беременных женщин на последних сроках. И Эсфирь восхищалась ею.

Она работала у Первомайской всего лишь два месяца. Та взяла ее к себе вместо прежнего литературного секретаря, о котором — молодом выпускнике Литинститута — ходили лукавые и злые сплетни. И Эсфирь все это время чувствовала себя так, словно она сама оказалась в сказке, удивительном мире.

На деревянном мосту они снова остановились. Клавдии Первомайской потребовался отдых. Она зорко всматривалась в даль освещенной дачной улицы.

— Побежал, побежал, побежал, побежал. Ишь ты, — указала подбородком на мужчину, выскочившего из калитки, словно чертик из табакерки. — В магазин до закрытия хочет успеть. Водки гостям не хватило. Кто это? Из Малого театра, что ли? Вроде нет. Корифей… Корифеи наши, Фирочка, пьют, как буденновские кони.

Мужичок скрылся за углом.

— Я Ильинского видела в магазине вчера, — восторженно пискнула Эсфирь, — в ковбойке! В кедах! Вермишель покупал и вино грузинское. Я… я чуть в обморок не упала. Мне девчонки не поверят. Мы «Карнавальную ночь» смотрели семь раз в кино!

— А, эта фильма… Говорят, с нее все и началось. Это самое — как сейчас окрестили «оттепель». — Клавдия Первомайская усмехнулась: — Вся эта вакханалия.

Звуки живого джаза с дальнего участка…

— Это у Дунаевских играют? — спросила юная Эсфирь.

— Это? «Лимончики»? Нет… Исаак… Дуня жил ближе к Абадурово. Там теперь тихо стало, как в могиле. Да и раньше, перед его смертью, тоже все затихло. Он сильно переживал. Слышали ту историю?

— Дикие слухи ходят, Клавдия Кузьминична.

— И все вранье. Как и про меня… Это, Фира, у Ленчика играют.

— У Ленчика? Вы имеете в виду…

— Утесова. Дает жару. Никогда не унывает. Сходите как-нибудь днем, посмотрите на его дачу через забор. Напишете потом в конце жизни мемуары. Как люди умели устраиваться даже при Сталине. А меня еще упрекают. Эта старуха из Комарово — она тут, говорят, заявила — мол, «пишут плохие книги и строят большие дачи». Это она про меня. В мой огород камешек.

Интеллигентная умница Эсфирь при упоминании «Комарова» поняла, что Первомайская говорит об Анне Ахматовой. И таким едким тоном.

— Фира, я надеюсь, что вы будете у меня работать долго. Очень бы этого хотелось. Так вот. Вам обо мне расскажут много всего очень плохого. Сейчас время такое. Оттепель… Вседозволенность… Клевету поощряют… Клевету, поклеп на некогда заслуженных людей. То письмо, что опубликовали, которое я Сталину написала… Читали статью?

— Читала, Клавдия Кузьминична. Но я…

— Нет, ничего пока не говорите. И хорошо, что признались. Значит, вы в курсе, какое ко мне теперь отношение. И в самиздате еще не раз прочтете. Разные там мемуары, воспоминания про «большой террор» и про меня. А мне тогда было восемнадцать лет. Когда вы родились, Фирочка, я сидела в «Крестах». И я потеряла своего первенца там, — Первомайская руками обхватила свой необъятный живот. — Нет, нет, снова ничего не говорите. Слушайте. Я когда-нибудь расскажу вам всю правду. Как оно все было на самом деле тогда со мной. Когда мы лучше узнаем друг друга. И я поверю в вас.

— Клавдия Кузьминична, я… Я всегда… не сомневайтесь!

— Соловей-то все поет. Ишь, разбойник, — Первомайская двинулась по «светлому пути» дачной аллеи в «Московский писатель», ведя за собой ошеломленную Эсфирь. — И джаз утесовский ему не помеха. Мне бы тогда эту птичку-певунью, когда я смерть вот как вас видела. Нет, не прилетел ко мне соловушка. Это все лживые сказки, Фирочка. Добро редко побеждает зло. А вы, девочка, наверное, здесь у нас на больших дачах себя как в кино чувствуете?

— Да, Клавдия Кузьминична! Я поверить не могу, что все эти люди… Артисты, писатели…

— Босоножки какие у вас миленькие. Синенькие. Импортные?

— Чешские. С подругами четыре часа в ГУМе в «Обувь» стояли.

— Надо вас приодеть.

В этот момент на перекрестке дачной аллеи остановилась «Волга» — такси. Из него вышла худенькая невысокая женщина в прекрасно сшитом, явно заграничном костюме из твида, с изящной сумочкой в тон светлых туфель. Пожилая, но такая вся из себя…

Эсфирь снова восторженно ахнула и, забыв о приличиях, толкнула Первомайскую локтем.

— Это же сама… Я сплю?!

По дачной улице от них удалялась Любовь Орлова. Она видела Первомайскую, но не кивнула ей, не поздоровалась — напротив, как-то суетливо и быстро отвернулась. И даже хотела вроде как снова сесть в такси, но машина уже разворачивалась.

Орлова шла по дачной улице. Клавдия Первомайская смотрела ей вслед.

— Как простая. На такси после спектакля в Моссовета. Скромненько так, ненавязчиво… Чтобы личного шофера не заставлять долго ждать. Чтобы в театре потом судачили — какая она демократичная баба. Как заботится о своей прислуге. Вот уж кто, Фирочка, вечно лицемерил. Лжет и роль играет даже тогда, когда ее никто не видит. Остановилась не у ворот дачи, а здесь, у канавы — вечерний моцион перед сном. Вечная молодость. Она помешана на этом. А самой уж на седьмой десяток. Меня с той самой публикации в газете в упор не видит. А ей ли меня презирать? Вот уж кто служил, так служил власти. И лично Ему. Усатому. Сколько она для его славы сделала, никто не сделал. И всегда знала, с какой стороны хлеб маслом намазан. А сейчас, в оттепель, — лицо Первомайской скривилось от отвращения, — вроде как и они с муженьком-режиссером ни при чем. Словно и не было фильма «Светлый путь» и пропаганды борьбы с врагами народа. Поселок-то наш в честь этого фильма назвали. Фактически строили для нее. И там, наверху, хотели, чтобы она жила здесь, в «Светлом пути», а она не захотела. Они дачу за канавой построили, в «Московском писателе». Игнорирует меня. Ничего. Я не в претензии. Может сколько угодно тешить гордыню — в одном она никогда не сравнится со мной. В этом — самом главном, — Первомайская нежно и любовно погладила свой живот. — У нее никогда не было детей. А у меня будет ребенок. Пусть я выгляжу как толстая старуха в свои сорок пять, но я ребенка рожу. Думаю, это будет девочка… меня наизнанку токсикоз выворачивал пять месяцев — говорят, это потому, что девчонка там внутри. И я буду ее очень любить. Я себе давно еще поклялась, Фирочка. Я буду очень любить своего ребенка. А у этой вашей Любови Орловой, попомните мои слова, все, все расточится в прах. И эта ваша оттепель — она не надолго. Этой оттепели конец скоро — все признаки налицо. Суд-то этот в Ленинграде над мальчишкой-тунеядцем, что возомнил себя поэтом от бога… Как фамилия-то его… Бродский, что ли? Так вот суд — это знак. То время уже прошло. Наступают новые времена. И мы еще посмотрим, Фирочка…