— Ты когда-нибудь думала о смерти? — спросил он, отпивая прямо из бутылки небольшой глоток своего ужасного пойла.

Я даже запах выносила с трудом: острый спиртовой дух с едва уловимой примесью чего-то дубильного. Подделка на дешевый коньяк.

— Ничего себе ты спросил: чего это я буду о смерти в семнадцать лет думать?

— А по-моему, самое время о таком думать в юности — когда только начинаешь жить. Потом уже окажется поздно, уже все выборы будут сделаны, и останется только плыть по течению выбранной реки и прислушиваться к себе в поисках признаков старости.

— Ты просто оптимист, что ли? — хмыкнула я. — Ждешь старости? Тебе самому сколько лет-то? Сто?

— Это на меня так кладбище действует, — покачал головой он. — Представляешь, все эти люди там, за стенами этого древнего монастыря, они же тоже жили, тоже надеялись стать лучше, хотели чего-то добиться, тоже любовались закатами. Им принадлежал другой отрезок времени в нашей разлетающейся во все стороны вселенной, и они на этом отрезке тоже хотели верить в собственное бессмертие. Но потом — из точки «А» в точку «Б», сюда, на монастырское кладбище. В тлен. Вечный сон. Лед тонкий, ножи острые, и люди вечно выдумывают какой-нибудь новый порох.

— Я не хочу стать лучше, чем я есть, — возразила я.

— А чего ты хочешь, девочка Софи? — спросил он и повернул ко мне свое бледное растерянное лицо. — Чего ты хочешь больше всего на свете? Только давай без всякого дерьма, не сейчас, не здесь, не перед лицом этого заката, пожалуйста. Скажи мне, чего ты хочешь так, что готова ради этого на все.

Готова на все? Не знаю, не знаю, но кое на что я готова, вернее, способна, установлено экспериментально. Я смотрела вдаль, на зеленые шапки деревьев, густо заполнявших территорию кладбища. Если бы я не знала, что именно прячется за облупленными стенами из красного кирпича, решила бы, что это парк.

Я знала, он ничем не заслужил того, что с ним произошло, как и то, что никто никогда не бывает к такому готов. С другой стороны, Лариса стала бы ему плохой женой. Я не понимала, как это получилось, как он — умный, подвижный, полный интереса к вещам, о которых многие даже не задумываются, — мог повестись на нее, пустую, набитую гороскопами и дешевыми побрякушками куклу. Словно ослеп. Любовь зла, а Лариса красива. Красота — оружие, стреляющее наугад, из пушки по воробьям. Митя в тот момент и был немного похож на воробушка — нахохлившись, сидел, подтянув к себе колени и положив на них голову. Воробушек с полупустой бутылкой, чижик-пыжик.

— Больше всего на свете я боюсь прожить жизнь так, как ее прожила моя мама, — ответила я и сделала большой глоток джина с тоником. Газ выветрился, напиток нагрелся, и у него появился какой-то неприятный химический привкус. Но мне было наплевать. — И ради этого я готова если не на все, то на многое. Скажи теперь, что я ужасный человек.

— А что не так с твоей мамой? — спросил он, и в голосе я не услышала осуждения. — Чем она так нехороша, что ты не хочешь быть на нее похожа?

— Я не сказала, что не хочу быть на нее похожа, я сказала, что не хочу ее жизни, — ответила я с вызовом и смяла пустую банку одним нажатием. Митя смотрел непонимающе, но спокойно. Ждал пояснений. — Моя мама всю жизнь билась, как рыба об лед, и задыхалась точно так же, словно ее выловили и бросили на этом льду отмораживаться. И больше всего бесит, что она все это так покорно слопала, будто в этом не было ничего такого. Чего, в самом деле? С кем не бывает. Она все ждала какого-то принца, а он не пришел, знаешь ли. Вот она и влюбилась в какого-то женатого козла, который заделал ей ребенка. Банальность, такая банальность. Все говорил, что уйдет из семьи, что хочет ребенка — меня, значит. Но не ушел из семьи, напротив, ушел от мамы. У мамы ни квартиры своей не было, ни нормальной работы, ничего. Диплом инженера и я. У них с бабушкой малогабаритная квартирка однокомнатная была на двоих, бабушка еще получила от завода. Мы в ней так и жили, втроем в комнате пятнадцать метров, и по сей день с мамой живем. Приватизировали. Мать всю жизнь бьется за жизнь, понимаешь? Где она только не работала, чего только не продавала! Даже однажды на дороге картошку продавала, знаешь, которую в ведрах на шоссе выставляют, про которую все думают, что она экологически чистая и со своего участка. Но это давно было, в самые тяжелые годы. Сейчас в поликлинике сидит, в регистратуре, «на картах» — знакомая устроила, хорошее место, хоть платят и немного, но стабильность и врачи под боком. Под боком, ха-ха!

— Ну и чего страшного? — пожал плечами Митя.

— В том-то и дело, что ничего страшного. Но, с другой стороны, это-то и страшно, что приходится цепляться за воздух, чтобы удержаться, не упасть в пропасть, но все равно летишь куда-то, и ничего невозможно изменить. Бедность — не порок, она — болезнь, хроническая, как артрит. Вроде можно с этим жить, но болит, ноет, спать не дает, и сделать вроде что-то можно, но непонятно, что именно. И все дорого, все эти процедуры.

— Ты откуда все это про артрит-то знаешь?

— А, это… Бабушка мучилась на старости лет. Да неважно. А мама у меня, знаешь, всю жизнь пыталась потом выкарабкаться из этого — из домашних заготовок, копеек пересчитанных и отдыха на даче у знакомых, не за просто так, а за то, чтобы она там все эти огурцы-помидоры и клубнику пропалывала, поливала, удобряла. Однажды у нас чайник сломался, так она разревелась, словно родственника потеряла. Чайник, блин, электрический. У нее подруга однажды заняла три тысячи и не отдала, так мама мучилась, наверное, полгода, прежде чем попросить обратно. А та удивилась, такая, говорит, это же такие копейки. Мама на нее раскричалась, чтобы та валила и больше никогда вообще не звонила. А они дружили еще со школы. Теперь вот не дружат. Что смотришь-то, а?

Я разозлилась, главным образом на саму себя, на неожиданное признание и на то, как я, на самом деле, ненавижу даже мысль, что и у меня ничего не выйдет. Страшный сон, кошмар, от которого я просыпалась в холодном поту. У меня ничего не получится, и мама будет вечно рыдать над сломанным чайником.

— А отец? — спросил вдруг Митя.

Вопрос вдруг оглушил меня, словно удар, словно пощечина. Я нехорошо улыбнулась и сощурилась.

— А что отец? Отец-то тут при чем? Понимаешь, ведь он ей никогда ничего не обещал. Он вообще-то считает, что я — не его дочь.

— Господи, это-то почему? — опешил Митя.

— Да потому, что так удобнее, как ты не понимаешь? Если я не его дочь, значит, он меня и не бросал. Никто не хочет жить с грузом вины, никто не хочет бросать ребенка. Кто-то может просто об этом не думать, кому-то удается найти другие оправдания, а нашему с мамой женатому козлу комфортнее жилось с мыслью, что его, бедного, обманули и обидели и ребеночек не его. Правда, ДНК-тест делать не стал. Хотел, даже требовал, кричал на мать, когда та пришла с ним говорить обо мне. Она ему тогда сказала: делай любые тесты, только давай помогай. С женой помирился, она тебя простила — понимаю, поздравляю, молодец. Разбивать ячейку общества не буду. Но дочь… В общем, до тестов дело так и не дошло.

— А в суд? — поинтересовался Митя.

— Да не пошла мать в суд. Она растерялась, знаешь. Она у меня ранимая, как эта… Русалочка, будь она неладна. Я-то не знала этого ничего, она все детство рассказывала, что отец умер, чтобы я, значит, росла полноценной. А я думала, почему у меня нет даже фотографий, почему нет могилы, бабушки-дедушки нет. Наверное, шестым чувством я уже догадывалась, что все куда банальнее, но не спрашивала. Русалочки — их лучше не спрашивать, они, чуть что, в пену превращаются. Ты понимаешь, она ведь — золото. Она поблекла, потухла от всего этого, ее бы протереть с нашатырем, бриллиантов бы, она бы засияла. У меня детство было — как перина из облаков, понимаешь? Я не представляю, как он мог ее бросить! Но еще больше меня бесит, что после всех этих лет, сидя в поликлинике на этих чертовых картах, она все равно продолжает витать в облаках и ждать прекрасного принца на коне и с запылившейся туфелькой. Ассоль, блин. Да в мире не хватит красной парусины на всех Ассолей.

— Ты не веришь в любовь? — спросил он серьезно, без шуток, с каким-то даже одобрением.

Неудивительно, учитывая, что его только что бросила девушка, невеста, которая изменила ему и как бы случайно прислала свои фотографии, сделанные другим мужчиной.

— Почему не верю? — усмехнулась я. — Очень даже верю. Только нужно при этом и головой немножко думать, знаешь ли. Не стоит верить в сказки. Я — за то, чтобы любовь приносила пользу, стабильность и благополучие. Если вдуматься, не так уж удобно ходить в хрустальных туфельках. Сам подумай, какие они будут жесткие, как кандалы.

— Знаешь, это даже странно, — произнес вдруг он после длинной паузы.

— Что странно? — удивилась я. — Хрустальные туфли? Это да.

— Что ты сказала… вот это. Что больше всего боишься прожить жизнь, как твоя мать.

— Почему странно?

— Я меньше всего хочу походить на моего отца, — ответил он и нахмурился, словно увидел на горизонте растущий ядерный гриб.