Ближе к концу лета на наше поле приехала его жена. Положила цветы вначале, ходила туда-сюда, глубоко дышала. Потом стояла, нюхала воздух, как животное, у нее дрожали ноздри. Металл и обломки уже растащили, остались только ямы и выжженный чернозем. Мы стояли недалеко, молчали, не выдавали. Жена падала на красную землю, каталась по ней, как огненная лисица, потом брала в руки эту землю и ела ее. Мы молча смотрели.


— Горе, вот горе у человека, — шепчутся взрослые, уводя ее под руки.


Проходя мимо нас, она останавливается, берет Ниэль своими кровавыми, земляными пальцами за подбородок и говорит:

— Отдай мне его.

Ниэль с визгом дергается и убегает, как олененок, в сторону леса.


— Она сумасшедшая, — успокаивают нас взрослые, — Пожалуйста, не бойтесь. Горе такое, заживо сгорел, и это чтобы вы жили, чтобы не на ваш дом, понимаете? Успокойтесь, ну успокойтесь же.


Леля плачет и не хочет успокаиваться. Мама обнимает ее и ведет в дом. Леля хитрая лисица: она рыдает не потому, что жалеет эту женщину, а потому, что мы забрали у нее ключ.


Я спускаюсь в подвал, летчик лежит и читает книгу «Два капитана».

— Если бы я сказала тебе, что там, в настоящем мире, есть женщина, которая утверждает, что ты ее муж, это бы что-то изменило? — спрашиваю я.

— У меня была жена, но я ничего не помню, — говорит летчик. — Поэтому какая разница — ведь это может быть кто угодно, какой угодно человек.

— Это значит, что ты всегда будешь тут, с нами? — спрашиваю я.

— Нет, — отвечает он. — Я уже достаточно окреп. Когда я пойму, что снова могу твердо стоять на ногах, мне придется улететь. Мне домой надо. Домой бы.

— Ты еще слишком слабый же, — дрожащим голосом говорю я.

— Мне нужен кекс из красной муки, — повторяет он.


Мы не хотим его отпускать, а он все просит этот чертов кекс и домой.


В тот же вечер его жена пришла к нам. Дверь открыла Катерина, она сразу на нее бросилась, в волосы вцепилась: ты с ним спала, ты с ним спала!


Как-то оттащили ее, взрослые снова извиняются: сумасшедшая, такая беда у человека, пожалейте ее, простите, приехала сюда посмотреть на место гибели, и переклинило, горе-горе, скоро уедет.


Не уехала, вернулась наутро — бледная, спокойная, извинилась. Попросила взрослых выйти — говорит, с детками хочу поговорить вашими, кое-какие важные вещи хочу сказать.

— Я знаю, что он у вас, — сказала она нам, — Не спрашивайте, как я узнала. Где вы его прячете? Пожалуйста, отдайте мне его. Он мой. Вам может показаться, что он ваш, — это нормально. Так бывает. Но это неправда. Вашего еще не случилось, все ваше случится потом. Отдайте мне мое и идите дальше.


— Вам лечиться надо, — сказала, всхлипнув, Катерина. — В психушку.

— Вообще нельзя так говорить про людей — мой, не мой, — затараторила Леля. — Это неправильно, это высокомерие какое-то, и даже не в возрасте дело, что вы взрослая, а мы еще дети, какая разница? Человек никому никогда не принадлежит. Откуда вы знаете, кто ваш, а кто не ваш? А если до вас я поняла, что, скажем, какой-то человек мой, а только потом узнала, что он ваш — это что-то меняет?!


— Леле тоже надо в психушку, — улыбнулась Ниэль. — А вам нет. Вы очень устали. У вас случилась большая беда, и я вам очень сочувствую. Я понимаю, что вам кажется, что мы в чем-то виноваты, — ведь мы прибежали туда первыми, мы видели это все. Возможно, вам кажется, что, если бы он не пытался увести самолет от жилых домов туда, к полю, он бы успел катапультироваться и был бы жив — и, наверное, мы кажемся вам несправедливо живыми, как будто мы живем вместо него. Но мы ничего не можем изменить, понимаете? Да, мы ему благодарны — в смысле, возможно, если бы не он, нас бы не было. Поэтому вам и кажется, что он у нас — как будто мы его где-то прячем. Его жизнь как бы превратилась в наши четыре — он внутри каждой из нас. Мы не можем вам его отдать — так же, как мы не можем отдать вам свои жизни или свои души. Возможно, в каждой из нас теперь частичка его души.


В это мгновение, конечно, я поняла, как я ей восхищаюсь.


Ниэль подошла к жене нашего летчика и обняла ее. Наступил момент всеобщего облегчения. Жена немного поплакала у Ниэль на плече, потом подняла голову и неожиданно злым голосом сказала:

— Так где он, вы мне его вернете?


Я перехватила ее взгляд, и мне стало не по себе: она откуда-то, черт подери, действительно все знала.


Когда вернулись взрослые, мы сообщили им, что жена летчика и правда сумасшедшая, и что она, помимо всего прочего, обидела маленькую Лелю, наговорила ей гадостей — тем более что Леля и так ходила зареванная, вот и нашлось этому объяснение. Жену куда-то увезли в специальной белой машине, мы дождались ночи и спустились вдвоем с Ниэль в подвал, чтобы принести летчику свежие булочки и молоко.

Он ел и пил жадно, как военнопленный, потом сел, потянулся, треща суставами, и медленно-медленно встал.


— Нормально! — сказал он, — Немного шатает, а так нормально. Можно лететь уже. Вспомнил, куда лететь, к тому же. Домой, то есть, полечу. Пора. Осень скоро.

— Но ты же даже имени своего не помнишь, — сказала я.

— Не помню, — согласился летчик, — Но зато вспомнил, где дом. Теперь полечу туда, пока не поздно. А то уже почти поздно. Нормально все, долечу теперь. Не будет уже, как в прошлый раз.

— А что было в прошлый раз? — спросила я, но Ниэль зашипела мне в ухо: «Дура, прошлый раз — это мы


После трех, на рассвете, мы осторожно вывели его из подвала, тихо прошли по спящему дому, прикрыли, не захлопывая, скрипучую дверь в прихожей.


В поле уже стоял новенький крошечный самолет — похожий то ли на фильмы, то ли на сны.

— Ты не попрощался с Катериной и Лелей, — строго сказала Ниэль, — Так нельзя.

Летчик задумался.

— Катерина бы меня не отпустила, — сказал он. — Может, так и лучше. А Леля еще слишком маленькая.

— Мы тоже маленькие, и что? — возмутилась Ниэль. — Но мы же все вместе тебя спасли. Так нечестно.

Летчик ничего не ответил. Наверное, мы просто не все знали.


На краю поля он обнял вначале ее, потом меня. До этого меня никогда еще не обнимал ни один мужчина, поэтому я постаралась хорошенько запомнить, как это происходит, но не запомнила ничего, потому что так и не поняла, происходило ли это на самом деле.


— Все, вам дальше нельзя, — сказал он и пошел в сторону этого дымного, светящегося рассветного самолета.

Мы стояли и смотрели ему вслед, понимая, что ни одна из нас ни в чем другой не признается.

— С булочками, значит, молоко? — спросила я Ниэль, когда мы, по пояс мокрые от росы и слез, подходили к дому.

— Угу, — ответила Ниэль. — Та красная пшеница, которую я всегда носила с собой в спичечном коробке. Не было моих сил больше смотреть. Жалко.

— А меня тебе не жалко? А себя тебе не жалко? Мы же все ему отдали, все для него сделали, спасли его, буквально из кусочков обратно сложили! Не жалко тебе этого времени? Лета этого не жалко, нет?

— Всех нас жалко, — сказала Ниэль. — И лета жалко. Но за нами еще прилетят потом. Другие прилетят. И лето еще будет — другое. А тут — ну, видела сама. Может, и не будет ничего больше. Короче, надо было отпустить.

На крыльце дома нас уже ждали мрачные, задумчивые фигурки Катерины и Лели. Ниэль набрала воздуха в легкие и сделала особенное самурайское лицо. Нужно было как-то все им объяснить, хотя что тут объяснишь — выздоровел и улетел.


Через несколько дней взрослые, взволнованно пошептавшись, сказали нам, что жена нашего летчика ушла вместе с ним.


Видимо, улетела.


Просили не переживать и не принимать ничего на свой счет. Но нам нечего было принимать на свой счет. Она хотела, чтобы мы его отпустили, — мы отпустили — и она тут же ловко и быстро, каким-то проверенным способом укатила к нему. Этот ловкий побег в счастье нас не касался — у каждой из нас в груди клокотала своя собственная трагедия, невозможная, огромная и трепещущая, как нераскрывшийся парашют. Я переживала потерю своего единственного и, возможно, последнего в жизни близкого друга; Катерина расставалась с воспоминанием об идеальном мужчине; малютка Леля оплакивала свою первую настоящую любовь; Ниэль же молча сидела на подоконнике, обложившись книгами и деревянными дракончиками, и все чиркала что-то в своих блокнотах.

— Он все равно это не прочитает никогда, — чтобы уязвить ее, испекшую тот самый чертов кекс, сказала однажды Катерина.

— Если не напишу — прочитает, — ответила Ниэль. — Поэтому пишу. Единственный шанс от него как-то отвязаться.

Но было понятно, что не отвязаться уже никогда. Лето заканчивалось. На наше поле мы больше не ходили — ни этим летом, ни следующим. Было понятно, что наше болотное летнее волшебство больше не будет работать — взросление и было той неприятной ценой, которую нам пришлось заплатить за то, что мы так никогда и не смогли назвать ни одним из существующих в природе слов.


И потом, это было уже не наше поле.