«А все ж так полегче, чем их выкапывать», — разумно замечал мой хозяин.

Иногда, правда, внутрь осыпалась еще рыхлая могильная земля, а иногда, если земля была достаточно плотная, тело застревало, и приходилось так и бросать его там, наполовину выкопанное. Бывало, что покойник оказывался женщиной, а то и ребенком. После такой работы отстирать одежду от кладбищенской земли мне никак не удавалось, сколько бы горячей воды я ни наливал из котла в прачечной.

Как-то раз в одном гробу оказались сразу двое; они лежали лицом к лицу, словно просто уснули, обнимая друг друга. А однажды, не успел я сунуть руку в свежую могилу, как земля подалась, а мои пальцы нащупали только мокрый бархат подушки и больше ничего. «Тут нас кто-то опередил, — сказал я хозяину. — В гробу пусто».

Было и кое-что пострашнее. Я тогда как раз успел подсунуть пальцы под доски гроба, нащупал жесткие волосы мертвеца, щетину на подбородке и уже собрался накинуть веревочную петлю, как вдруг в темноте могилы кто-то схватил меня за запястье. Пальцы были сухие и твердые. Я так дернулся и заорал, что земля полетела прямо мне в разинутый рот и дальше, в глотку. Я отчаянно брыкался, но пальцы меня не отпускали, и мне уже казалось, что сейчас я и сам провалюсь в эту могилу, а значит, мне конец. «Пожалуйста, больше не заставляйте меня это делать, я больше никогда не смогу руки туда совать!» — рыдал я после этого случая. Но, как оказалось, прекрасно смог — несмотря на сломанное запястье и вывихнутое плечо.

Однажды нам попался какой-то уж очень здоровенный парень, который так и застрял на полпути из могилы, и я долго сидел на вскопанной земле, держа на коленях его бледную руку, пока хозяин не сунул мне пилу. А потом я тащил эту ручищу на плече, точно какой-то окорок, всю дорогу до города, завернув в кусок савана с рукавом, оторванным от одежды мертвеца. А через несколько дней, вечером, я заметил тот самый оторванный рукав на каком-то одноруком великане, неподвижно стоявшем среди толпы на рыбном рынке. У великана было бледное круглое лицо, и он застенчиво мне улыбнулся, точно старому приятелю, а потом как бы поплыл ко мне, нежно обнимая этот пустой рукав, и вскоре оказался совсем рядом. Странно так говорить, но я совершенно точно почувствовал, как у меня по плечам словно щекотный ручеек пробежал, и понял: это он своей призрачной рукой обнял меня за плечи. Именно тогда я впервые испытал это странное чувство, возникшее как бы на внешних границах моего существа, — чужую потребность, чужое желание. А потом тот великан печально так вздохнул, словно все это время мы с ним только и делали, что дружески болтали, и сказал: «Боже, до чего же есть хочется! Я жутко проголодался. С удовольствием бы сейчас слопал целый пирог с треской. А тебе разве есть не хочется, маленький босс?»

«Да пошел ты!» — сказал я и сбежал.

Но, правда, вскоре остановился и оглянулся через плечо, высматривая в толпе этого типа, а то странное ощущение какой-то сосущей пустоты, чужого мучительного желания что-то получить так и осталось у меня внутри, притаившись в самом темном уголке, и долго еще, даже много дней спустя, оно будило меня по ночам, и мне казалось, будто кишки мои буквально сводит от голода. Я лежал в темноте, слушая бешеный стук собственного сердца и судорожно глотая слюну, а внутри у меня как будто что-то копалось, пыталось выбраться наружу и снедало меня изнутри. Обычным количеством еды насытить его было невозможно, тем более хозяин за обедом считал каждую съеденную мной ложку, приговаривая: «Хватит, черт побери, не то еще лопнешь». Но мне не хватало — то, что я съедал, было способно лишь наполовину погасить мучительное чужое желание, поселившееся во мне. Хорошо еще, мой хозяин не видел, как я тайком подбираю яблоки, упавшие с тележки фруктовщика, или, выждав, когда булочник отвернется, краду с прилавка булочку или пирожок. Не видел он, как я жду, когда девушка из пекарни выйдет на улицу с такой большой и тяжелой корзиной на руке, что ее кренило на одну сторону, и станет кричать: «Пирожки с рыбой! Пирожки с рыбой!» Когда кто-то из прохожих ее останавливал, она приподнимала край клетчатой салфетки, и становилась видна целая гора пышных пирожков. «Пирожок с рыбой?» — спрашивала она, ласково на меня глядя и словно догадываясь, что то, чужое, желание стало совсем нестерпимым. Я заглатывал пять пирожков подряд, скорчившись в переулке у стены прачечной, где у меня над головой оглушительно орали прачки, но чем больше я ел, тем сильней становилось желание того мертвого, пока не перелилось через край.

На какое-то время оно исчезло, и я довольно долго его не испытывал, снова оно возникло лишь несколько лет спустя, когда нас поймали. Это было уже после работного дома, после того как судья, огласив приговор, отправил моего хозяина на тот свет, а меня — на запад, на временный конечный пункт строившейся железной дороги вместе с шестью или семью другими мальчиками, сунув мне в руки некий документ, где значилось всего лишь мое имя: Лури.

* * *

Тащились мы туда целую неделю; поезд медленно ехал мимо ферм и желтых полей, мимо хижин на серых пригорках, направляясь туда, где Миссури, постепенно мелея, превращается в грязное болото. Город, куда нас привезли, состоял из многочисленных скотопрогонных дворов и узкой полосы жилых домов, вытянувшейся вдоль реки. Повсюду на склонах окрестных холмов сверкали свежие пни. Дорога была вдрызг разбита тяжелыми телегами, на которых высились горы толстых срубленных ветвей.

Нас отвели в ратушу, где пахло скотом и опилками, и велели подняться на возвышение, наспех сколоченное из досок от упаковочных клетей. Потом мальчики один за другим по сигналу спускались куда-то вниз и исчезали в темноте. Того старика, что поднял руку, когда подошла моя очередь, звали Сорель. У него были грязноватые заросшие уши, а при ходьбе он заметно прихрамывал. У него был собственный магазин, где он торговал не только галантереей и мануфактурой, но и виски. В его квартирке над магазином вечно толпился народ, в основном приезжие из западных штатов. Кроме меня в работниках у него числились еще двое братьев: Хобб и Донован Майкл Мэтти. Хобб был совсем малыш, лет четырех-пяти, но с таким бешеным нравом, что порой заставлял и взрослых мужчин дрожать от страха. К тому же он был невероятно ловким и вороватым — мог что угодно у кого угодно украсть и очень этим гордился. Однако Сорель ни разу и пальцем его не тронул — опасался Донована, который был лет на двенадцать старше братишки и выглядел вполне взрослым мужчиной. Стройный, мускулистый, рыжий, как лисица, он очень гордился своей недавно выросшей бородкой и носился с ней, а мы с Хоббом все время его из-за этого дразнили, порой довольно безжалостно. По воскресным дням Донован от нечего делать слонялся по улицам, мечтая встретить соперника из любого уголка нашего штата, чтобы сразиться с ним в честном кулачном бою и разбить о его физиономию костяшки пальцев. То, что во время драки страдала и его собственная физиономия, для него значения не имело. А утром после очередного кулачного поединка Донован как ни в чем не бывало варил кофе и скованно улыбался. Когда старик Сорель хорошенько врезал мне за то, что я ошибся, рассчитываясь с покупателем, и взял медяк вместо серебряной монеты, именно Донован с легкостью пожертвовал своей порцией второго, чтобы полечить мой распухший глаз с помощью сбереженного куска сырого мяса; именно Донован после дворовых драк зашивал и мою одежду, и мои раны; именно Донован учил меня: «Никогда и никому не позволяй лезть тебе в душу, Лури. Ни при каких обстоятельствах».

Два года мы вместе прожили в комнатушке на чердаке. Мы сами отскребли там пол и даже расчистили местечко, чтобы можно было поиграть в картишки, чаще всего в фараона. Сорель использовал нас в качестве грузчиков, а еще мы разбавляли заваренным чаем виски, которым торговал наш хозяин. Мы ухитрялись весело проживать даже унылые серые зимы, и особенно нас веселило, когда приходилось вытаскивать из сугробов заблудившихся в снегу пьяненьких соседей, вышедших в общественный сортир. Если кого-то одного из нас валила с ног лихорадка, двое остальных неизбежно заболевали следом, а потом в той же последовательности выздоравливали — словно по одному поднимаясь и спускаясь по лестнице. Летом 1853-го мы втроем заболели брюшным тифом; Донован и я сумели выкарабкаться, а Хобб, к сожалению, нет. Старый Сорель, проявив великодушие, даже гроб для него оплатил, так что нам не пришлось делать его самим.

Хобб вернулся снова лишь через несколько месяцев. Вернулся без предупреждения, совершенно бесшумно. Видимо, после смерти он утратил свой звонкий голос, однако его страсть шарить в чужих карманах никуда не исчезла. Я плохо спал, вертелся в постели, меня мучили тревожные сны, и я то и дело просыпался, чувствуя, как Хобб своей ручонкой касается моего плеча, а утром обнаруживал на подушке какой-нибудь пустячок: иглу, наперсток, а то и подзорную трубу. Иногда его желание овладевало и мною, и меня тоже невольно начинало тянуть к воровству. Порой, когда я стоял за прилавком, а какая-нибудь приезжая женщина, поправив очки, наклонялась, желая получше рассмотреть товар, у меня прямо-таки руки чесались — так хотелось вытащить что-нибудь у нее из сумки. Донован к этому времени сильно увлекся боксом, часто принимал участие в боях и тогда пребывал во власти бескрайней ослепляющей ярости. А я так и не сумел найти нужных слов, чтобы объяснить ему, как часто его маленький брат приходит ко мне в темноте и садится в изножье моей убогой постели. Не смог я придумать и сколько-нибудь разумного объяснения тому, отчего у меня под кроватью в коробке скопилась целая куча колец, очков, наперстков и пуль, которые рыболовы используют в качестве грузил. «Это я просто так украл, — солгал я, когда Донован все-таки эту коробку обнаружил. — Для Хобба». Для начала Донован мне как следует врезал, а потом крепко обнял, прижал к себе, и мы с ним долго сидели, обнявшись, пока у меня не перестало звенеть в ушах после его затрещин. Коробку мы отнесли на могилу Хобба, выкопали неглубокую ямку и ссыпали туда все украденные мелочи — это, между прочим, привело Хобба в такую ярость, что он долгое время не давал мне спать по ночам, заставляя и меня испытывать его неистребимое желание красть. Если честно, я не очень-то и возражал. Мне казалось, что если я после смерти Хобба превратился как бы в его старшего брата, то Донован теперь, наверное, может считаться моим старшим братом.