Ему очень хотелось нас поймать; целый год он устраивал одну засаду за другой, и невдомек ему было, что теперь весь округ против него настроен, потому что он этому дурачку Райфлсу ухо оторвал. Люди прятали нас в курятниках и подвалах. Они передавали нас друг другу, точно самых родных и близких людей. Иной раз нам чудом удавалось спастись, и в таких случаях мне всегда казалось, что это, должно быть, Хобб за нами присматривает оттуда, где он теперь, — если, конечно, не занят тем, чтобы вызывать во мне то свое желание, пощипывая мне кончики пальцев. Такое вот маленькое чудо каждый день посылал нам наш маленький братишка, которому хотелось одного: чтобы мы были дома и в полном порядке.

Но однажды вечером бешеный темперамент Донована все же прорвался, и почтовая карета из Баттерфилда, которую мы захватили, мгновенно наполнилась громом выстрелов его шестизарядника и синими вспышками. Возникла суматоха, кто-то пронзительно закричал, и эхо тех пронзительных криков преследовало нас потом до самого города.

Ей-богу, смешно: ты столько лет ходишь туда-сюда по одной и той же узкой дорожке — и ничего, но в какой-то момент соскальзываешь с нее, и тебе конец. В Арканзасе можно много чего совершить и все же уйти от наказания, но только не в том случае, если ты вышиб мозги мировому судье, да еще и прямо на колени его маленькой дочери. Эта оплошность дорого нам стоила: написанное вручную объявление оказалось приклеенным к дверям того амбара, что служил нам временным домом.

...

Разыскиваются за убийство:

Джеймса Пирсона из Нью-Йорка,

а также

достопочтенного мирового судьи

Колина Филипса из Арканзаса

ДОНОВАН МАЙКЛ МЭТТИ из Миссури и

его юный сообщник, левантиец, судя по чрезвычайно густой шевелюре.

— Вот черт! — сказал Донован. — Значит, тот нью-йоркский хмырь все-таки помер!

Такого ужаса я не испытывал с тех пор, как руками в могилах рылся.

— А чего это они все о моих волосах пишут? — спросил я.

— Потому что такую волосатую обезьянку, как ты, легче заметить, — ответил мне Мейтерс Беннетт, хотя сам-то он здорово смахивал на рыжую косоглазую морковку. — По-моему, Лури, надо тебя сразу полиции сдать. Пока ты за нами всюду хвостом таскаешься, на нас любой донести сможет.

Но Донован велел ему заткнуться и сказал, что никого мы сдавать полиции не будем, нечего об этом и говорить. А вечером он обрил мне голову наголо, и она стала гладкая, как барабан, а я стал похож на одного из тех психов, которых иезуиты вечно с собой водят.

— Зато на левантийца ты уж точно больше не похож, — с удовлетворением заметил Донован.

Мы сели на коней и поехали в глубь горного района. А там разделились, чтоб следы замести. Ночевали, естественно, под открытым небом, выкопав ямку в земле и слушая, как скрипят и стонут над головой черные деревья. Иногда мы по нескольку дней друг друга не видели. А бывали случаи, когда люди Берджера подбирались к нам так близко, что весь лес, казалось, вспыхивал от красных отблесков их факелов.

Ну а потом Мейтерс подцепил тиф в публичном доме в Грейбенке. Мы вывернули карманы, чтобы набрать денег на взятку тамошней «мадам», и очень просили ее подержать Мейтерса у себя, пока ему хоть немного полегчает, но она и двух дней ждать не стала — сразу его шерифу выдала. Мейтерса, конечно, повесили без суда и следствия прямо на балке в Грейбенке. Мы услышали об этом от одного продавца газет в Друри-сити, который в подробностях пересказал нам последние слова Мейтерса — он помолился и наотрез отказался выдать своих сообщников. «Я человек верный и законы соблюдаю, — так он вроде бы говорил, — как и Мэтти, а он — мой родственник. Да только, Господь мне свидетель, с Мэтти все время таскается один отвратительный мальчонка-турок, сущий дьявол, убийца, так вот он, чтоб от закона уйти, недавно себе голову обрил. Сам себя он называет именем Лури, и он совершенно точно никакой не Мэтти, хоть он и забил ногами того нью-йоркского парня. Но это, пожалуй, единственный раз, когда он хоть на что-то сгодился. Аминь».

Когда Донован это услышал, у него на лице прямо-таки вся его жизнь отразилась. Он велел мне тут же надеть шапку и сказал:

— А знаешь, он ведь во многом насчет тебя прав оказался.

— Что ты имеешь в виду? — в отчаянии пролепетал я. Мне казалось, что он просто собирается с духом и сейчас скажет мне, что я никакого отношения к его банде не имею.

— Ну, например, то, что ты и впрямь отвратительный маленький убийца. И ты действительно турок. И голова у тебя обрита.

В зеленых холмах над Тексарканой Берджеру удалось подобраться к нам совсем близко. У него были не только полицейские собаки-ищейки, но некий востроглазый снайпер, который, устроившись на дереве, так ловко меня срезал, что я даже из седла вылетел. Потом-то Донован, конечно, мою рану в плече промыл и зашил ее в темноте, как сумел, только меня все равно стала лихорадка бить. Тогда он уложил меня в какую-то канаву, накрыл потником, а сверху еще и камнями, нагретыми в костре, обложил. И все повторял с какой-то странной отсутствующей улыбкой: «Черт побери, не можешь же ты умереть, если даже океана ни разу не видел!»

Что это ему в голову пришло? Неужели мы все это время именно к океану и направлялись? И разве мне самому так уж сильно хотелось этот океан увидеть? Не очень-то я был в этом уверен. А еще мне хотелось знать, не в Донована ли мне придется вложить свое желание, если я этой ночью загнусь? Благодаря одной лишь мысли об этом мне удалось прободрствовать почти всю ночь, но под утро я все же то ли заснул, то ли сознание потерял. В общем, когда я очухался, Донован исчез. Сперва я подумал, что это, должно быть, означает, что я просто перешел на ту сторону жизни — и, помнится, не испытывал никакого желания увидеть что-нибудь этакое, и уж точно не проклятый океан. Ну, не смешно ли?

А потом я обнаружил возле себя хлеб и воду, которые явно оставил мне Донован, и мне стало ясно, что он меня бросил, а сам поскакал дальше. Жаль, думал я, что я раньше не догадался поступить как надо и умереть до того, как он решит меня бросить. От него остались только следы на влажной земле, ведущие в ту сторону, куда он потихоньку сбежал, брат Хобба и мой тоже. У меня даже на память от него ничего не осталось — только горбушка хлеба, старая фляжка с водой да еще мой страх.

В первый раз я снова наполнил эту фляжку в Айрон-спрингз. И даже некоторое время искал там Донована. Я и в Гринвуде его искал. Только искать его было бессмысленно — ведь я каждый раз описывал его иначе, спрашивая, не видел ли кто такого парня; в конце концов кто-нибудь непременно признал бы меня и, сложив вместе два и два, догадался бы, что мы с Донованом связаны. Ночевал я в каких-то вонючих проулках. А кормился в церквях, и каждый приходской священник со всем пылом своих убеждений пытался заполучить мою душу, словно зная, что при мне не только мои собственные грехи, но и грешная душа маленького воришки Хобба, так, может, ему удастся нас обоих обратить в веру и отправить к Богу в рай.

Я сидел в кафе дешевой гостиницы в Миза Ридж, когда туда шаркающей походкой вошел шериф Берджер, а за ним и еще восемь человек. Берджер тяжело плюхнулся в кресло, которое заскрипело так, словно наконец-то обрело возможность высказать вслух все свои боли и страдания. А шериф, этот хитрый старый волчара, стал внимательно смотреть в глаза каждому из присутствующих по очереди, и на мне его взгляд как-то особенно задержался. Ясное дело, он спрашивал себя: отчего это моя физиономия кажется ему такой знакомой? Откуда он меня знает? В общем, я выждал, когда заиграла музыка и на танцполе стало не протолкнуться, и потихоньку выскользнул через заднюю дверь, а к утру уже снова вовсю продвигался к югу.

Я с самого начала нацелился идти на юг до тех пор, пока лица тех, кто объявлен в розыск и за кого обещано вознаграждение, не начнут казаться мне абсолютно незнакомыми. Наконец я добрался до побережья, и один рыбацкий городок за другим зажигал передо мной по вечерам свои бледные огни. Ночевал я в основном в чужих лодках; море баюкало меня, а я размышлял о том, что хуже: оказаться далеко за волноломом, не имея весел, или же, проснувшись, увидеть нависшую надо мной ненавистную рожу шерифа Берджера. Речные баржи к югу от Матагорды обещали более надежное убежище. Но их трюмы, полные товаров, постоянно вводили Хобба в искушение. Его желание красть, по-прежнему жившее во мне, с каждым разом все возрастало. Ему хотелось украсть рыболовные крючки и колокольчики, а также всякие амулеты «на счастье». Он заставлял мои пальцы хватать любую блестящую монетку или пряжку с туфли. И приходил в неописуемую ярость, когда я обменивал его побрякушки на еду. Хотя в моих карманах оставалось еще немало всякой украденной дребедени, он злился, считая, что мы «ушли пустыми».

А я все шел и шел на юг вдоль изрезанного бухтами побережья. Эти однообразные, сменявшие друг друга дни и недели, эти люди в рваной одежде, ловившие рыбу на мелководье, эти стремительно налетавшие шквалы, следом за которыми с небес изливались потоки черного дождя, — все это, наверное, продолжалось бы бесконечно, если бы весной, должно быть, 1856 года я при свете пылающего заката не взобрался по веревочной лестнице на полностью оснащенное парусное судно, на носу которого была изображена красивая рыба-меч. Судно стояло у дальнего причала в Индианоле. Поднимался ветер, и над волнами на западе все сужалась последняя полоса ставшего зеленоватым закатного света. Я потом не раз удивлялся, почему это я так хорошо все запомнил: то ли знал, что это стоит запомнить, то ли просто минувшие годы придали тем моим воспоминаниям оттенок Предвидения?