Когда тебе было десять, Тело была тихой, строгой, практичной и милосердной. В твои четырнадцать Тело стала нежной и искренней, и иногда даже улыбалась. В твои шестнадцать она сделалась решительной и бесстрастной. Во всех этих ипостасях она хранила обет молчания. Звук ее голоса означал, что безумие вернулось к тебе в полной мере.

— Я не могу, — сказала ты как можно осторожнее. — Я не могу, любимая. Это ушло.

— Харроу? — спросил император, но ты забыла, что он здесь.

— Ты спускаешься по длинному коридору, — сказала Тело, — обернись.

— Я стою во тьме, — ответила ей ты. Ресницы Тела покрывал иней. — Я утратила все. Все пропало. Здесь ничего нет. Я не справилась. Я лишь наполовину ликтор, я ничто, я бесполезна, я не имею мужества.

Тяжелые руки легли тебе на плечи. Ты оторвала взгляд от лица любимой и увидела Царя Воскрешающего.

— Ортус Нигенад умер не напрасно, — сказал он.

Когда он говорил, губы его двигались странно. Горячая игла боли прошила височную кость. Твое тело было глухо к горю. Вероятно, когда-то ты его чувствовала, но больше не могла.

— Ортус Нигенад умер, полагая, что это был единственный дар, который он способен принести, — ответила ты. — И я потратила его впустую, как… как… просто выбросила.

Царь Воскрешающий стал похож на человека, который трудится над очень сложным и захватывающим ребусом.

— Ортус, — сказал он снова, но желчь уже поднялась по твоему горлу, встала во рту. Тело прикрыла ладонью твои глаза и нос, и ты вырвалась из ее рук. Ты рухнула на пол, почти лишившись чувств.

— Ортус Нигенад, — повторил император с некоторым удивлением, а потом не стало ничего. Разве что ты не наблевала на бога, что можно было счесть утешением.

3

Преподобная дочь Харрохак Нонагесимус должна была стать триста одиннадцатой Преподобной матерью в своем роду. Она была восемьдесят седьмой из линии Нон и первой Харрохак.

Ее назвали в честь отца, которого назвали в честь его матери, которую назвали в честь какого-то неулыбчивого чужака — кающегося грешника, возлегшего на тихое брачное ложе Запертой гробницы. Такое случалось часто. В Дрербуре не думали о чистоте Воскрешения. Их единственной целью было поддержание рода некромантов — хранителей гробницы. Теперь осталась только Харроу. Она была последней некроманткой и последней выжившей из своего рода.

Ее рождение обошлось дорого. Восемнадцать лет назад, чтобы вырастить последнюю почку на умирающей ветви, ее родители убили всех детей своего Дома, чтобы защитить наследницу-некромантку. Харроу была зачата в час, когда наступило трупное окоченение, когда души детей пытались покинуть свои тела, в результате всплеска танергии, вызванного одновременностью смертей — одновременностью, которую ее родители мучительно высчитывали. Ничего этого от нее не скрывали. Все это объясняли Харроу год за годом, с того момента, когда она научилась говорить — и молчать, если говорить было не нужно. Дети Девятого дома рано усваивали эту науку.

В детстве ей позволяли залезть под одеяло только после обязательной сорокапятиминутной молитвы, проходившей в присутствии пратетушек Лакриморты и Айсаморты. Они очень строго следили за младенческими молитвами, и поэтому Харроу очень старалась прочитать все с первого раза, чтобы не начинать с начала — от тетушек пахло ладаном и гнилыми зубами. Она четко произносила — точнее, шепелявила — клятвы их собственного изобретения: Гробнице буду я служить до конца своих дней, а потом да похоронят меня в двух сотнях могил… они полагали это милым и кокетливым, в самый раз для маленькой девочки.

Во всем остальном Харрохак была предоставлена сама себе. Она вставала до первого колокола и молилась в часовне, пока не включали отопление. Пальцы замерзали так, что не могли перебирать четки, и тогда она пряталась в одной из библиотек с фонариком на батарейках, одеялом и книгами. Она изучала некромантию в одиночестве, ее учителями и наставниками были мертвецы. Харроу понятия не имела, что работы взрослых некромантов были невероятно сложны для понимания, а значит, не боялась их читать и понимать. Ни самолюбие, ни страхи не мешали ее учебе.

Порой по вечерам родители требовали от нее повторить какую-то теорему или воссоздать локтевую кость скелета, растертого в пыль. Иногда они велели своему древнему маршалу Круксу сбросить свежий труп с верхнего яруса, чтобы он расплылся пятном внизу, и заставляли ее сплавить кости вслепую, под лужей крови и мяса. Потом вскрывали тело, чтобы посмотреть, хорошо ли она справилась. В любом случае в их одобрении звучало облегчение. Ее способности были товаром, за который они заплатили очень высокую цену.

Крукс рассказывал ей, что когда-то ее родители были другими. Наверное, до того, как они устроили маленький инфантицид. Харроу это мало интересовало: она не помнила родителей ни измученными, ни лишившимися всякой радости. Мать ее редко говорила, а если и открывала рот, то обращалась всегда к своему неповоротливому рыцарю — человеку, который выглядел так, как будто разрыдался бы, если бы понял, как это делается. Самым ярким воспоминанием о матери была память о ее руках, которые вели пальцы Харроу по неудачно сделанному черепу. Ее пальцы лежали поверх браслета на запястье девочки, сжимая его все туже и объясняя, как правильно ставить руки.

Отец был чуть более разговорчив. По вечерам он читал своей маленькой семье: когда проповеди, когда старые семейные письма. Было и еще одно воспоминание: она сидит на трехногой табуретке рядом с матерью, из-за стула отца светит яркий электрический свет, отец монотонно произносит слова, пока прикосновение рыцаря не велит ему остановиться. Харроу поводит плечами в своей черной рясе с капюшоном и вертит в руках крошечные кусочки кости — учится обращаться с ними, вжимает их в свои мягкие ладони, мысленно делит собственное тело на две сотни кусочков-мощей.

А потом все изменилось внезапно и навсегда. Харроу влюбилась.

* * *

«Внезапно» — не совсем правильное слово. Процесс был длительным. Харроу медленно подступалась к любви, взламывала ее замки, открывала ворота и прорывалась во внутренние покои.

Ее жизнь была посвящена Запертой гробнице, и то, что покоилось внутри ее, захватило все внимание Харроу с тех пор, как она узнала, что это такое: бесчувственное тело, мирно покоящееся среди лохмотьев и обломков Девятого дома. Ее учили любить императора, который десять тысяч лет назад освободил всех от смерти, которую никто не заслуживал, и воспринимать Гробницу как символ его победы и его заката. Ее родители боялись того, что было заточено в Гробнице. Мерзкие пратетушки поклонялись этому, но опасливо, будто их коллективный страх мог польстить этому и спасти бога. Они никогда не хотели открыть гробницу и заглянуть внутрь. Эти двери открылись когда-то, чтобы занести тело, и откроются снова, только чтобы выпустить его, если будет на то воля рока.

Харроу запрещали входить туда примерно так же, как запрещали подниматься на верхний уровень шахты и колотить молотком по кислородным машинам. Это был бы конец.

Большая часть ее жизни проходила в тишине. Частенько она находила процесс жизни трудным. Утомительным. В худшие дни — нелепым. Теперь воспоминание о произошедшем казалось совсем безвредным и детали потеряли важность. В один очень плохой день — ей казалось, что все ее ненавидят и что ненавидят за дело, кулаки ее были окровавлены, а сердце истерзано. Она написала записку, в которой объясняла причину своего самоубийства, пошла и отперла дверь. Как ни странно, это ее не убило. А все, что ее не убивало, вызывало ее любопытство.

Прошло очень много времени, прежде чем она сумела пересечь порог. Гробница была защищена не хуже самого ада. Но это были ловушки Девятого дома, сделанные из костей и скалящихся черепов, а с костями она научилась обращаться раньше, чем ходить. В конце концов, это просто было весьма полезно с точки зрения образования. Она пересекла пещеру, нашпигованную ловушками, миновала глубокий ров с черной водой — и ловушками, — оказалась на острове (покрытом ловушками), подошла к ледяному мавзолею (с очень глупыми ловушками) и, зайдя внутрь — живой, — посмотрела в открытый гроб, где лежала причина ее появления на свет.

Смерть бога и враг бога оказалась девушкой. Или женщиной. На тот момент Харроу еще не знала разницы, да и пол был просто догадкой. Труп лежал во льду, облаченный в белую сорочку. Руки сжимали покрытый инеем меч. Девушка была красива. Очертания ее мышц казались идеальными. Каждая конечность была воплощением идеала, бескровные стопы с высоким подъемом казались безжизненным симулякром идеальных стоп. Черные заиндевевшие ресницы, лежащие на щеках, были черны идеальной чернотой, а носик казался картинкой, изображающей идеальный нос. Ничто из этого не нарушило бы спокойствие Харроу, если бы не рот, который был совсем не идеален: кривоватый, с ямкой на нижней губе, как будто кто-то осторожно вдавил туда палец. Харроу, которая родилась исключительно для того, чтобы поклоняться этому трупу, полюбила его безумно и яростно — с первого взгляда.