А теперь о Москве — в стихотворении небольшом и, в отличие от предыдущего, вовсе не насыщенном символами и аллюзиями, но забористом и немного ехидном, как зазывный стишок лихого коробейника:


Жемчужно-серый небосвод
К земле приклеен мокрым снегом,
И злющий утренний народ
Не выспался перед забегом.


Нам камень в русский огород
Давно заброшен печенегом.
Но среди множества природ
Моя сильна дождём и снегом…

Это — Москва. Здесь не фронт многовековой войны за славу и европейское величие, а место жизни, работы, хлопотной каждодневности. Здесь не произносятся вещие пророчества и даже стихи пишутся «втихаря» — но пишутся они Иваном Великим, и упомянутый всего в двух строках Кремль хранит свою белоснежную русско-итальянскую родословную. И даже будто вскользь мелькнувшие печенеги тоже вовсе не случайны, как не случаен и шаман, пытавшийся украсть солнце у древнего стольного града. И пусть читатель ещё раз удивится тому, с какой великолепной небрежностью автор этих стихов сопрягает быт с небесами, ландшафт с историей, непогоду с архитектурой. Позволю себе рискованное и трудно доказуемое утверждение, что подобная тематическая полифония, амбивалентность в сопряжении и единстве разнородных сущностей и состояний, органичность и единство парадоксов и полярностей — это качества уже не столько поэзии, сколько личностной специфики, которая во всём мире с разной коннотацией — от почтения и опаски до недоумения и иронии — именуется загадочной русской душой.

5

Мне было непросто осознать и сформулировать для себя этот тезис — о «русскости» поэзии Тимофея Сергейцева, — но именно он многое прояснил. И то, что прежде смутно ощущалось, теперь стало ясным продолжением великих державинских строк:


Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь — я раб — я червь — я бог!

Особенности поэтики Сергейцева стали для меня примером и доказательства того, что стихия народности способна принять характер индивидуального творческого стиля. И когда я попытался найти этой поэтике аналогию в известной мне классике, то поразился, почувствовав её в стихах…Иосифа Бродского!


Конечно, мне не поверят. Конечно, мне скажут, что я высасываю аналогию из пальца и выдаю что-то за что-то… Что ж, я к этому готов, поскольку и сам себе не верил, пока не нашёл для своих ощущений достаточно ясные доказательства. Вот одна цитата:


Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела!
Эта местность мне знакома, как окраина Китая!
Эта личность мне знакома! Знак допроса вместо тела.
Многоточие шинели. Вместо мозга — запятая.
Вместо горла — темный вечер. Вместо буркал — знак деленья.
Вот и вышел человечек, представитель населенья.
Вот и вышел гражданин,
достающий из штанин.

А вот вторая:


Отовсюду с минаретов муэдзинит зов прогресса,
огоньки на рейде — это — это точно не Одесса;
полицейский выпить кофе подкатил на ламборгини,
Гюльчатай лицо открыла — вот вам вместо юбки-мини!
В темноте горячий воздух шевелит листами пальмы,
здесь бы до ста лет и больше жил да жил бы Улоф Пальме:
миссия невыполнима —
пули улетают мимо.

Первая цитата — из Бродского: его знаменитое «Представление». Вторая — из Сергейцева: «Южная ночь». Не правда ли, они очень похожи? — похожи вплоть до того, что обе строфы легко представить себе частями одного текста. И пусть читатель не подумает, что я втюхиваю ему эту аналогию лишь на основании ритмического единства, поскольку обе строфы являют собой восьмистопный хорей с цезурой после четвёртой стопы. Однако аналогия, основанная лишь на размере текста, была бы поверхностна и формальна, хотя такой размер достаточно редок в русской поэзии. Но есть в приведённых отрывках нечто более важное и органически неотъемлемое, чем ритмический рисунок: это сложная и прихотливая полифоничность сущностей и номинаций, образность, сочетающая в себе временные и пространственные разнородности, архитектоника, дающая читателю максимальную свободу в трактовке такой мозаичности.

Ещё раз я вспомнил Бродского, читая стихотворение Сергейцева «Около молитвы». Вспомнил и сначала удивился! — стихи эти написаны как аллюзия на знаменитую «Песню акына» Андрея Вознесенского, и на первый взгляд с Бродским их ничто не связывает. Но только на первый взгляд…


Есть у Бродского знаменитые стихи «На смерть Жукова». Тематически они повторяют державинского «Снегиря», написанного как эпитафия Суворову, но в идейном отношении они «Снегирю» противопоставлены. Должен сказать, что при всей прозрачности и простоте приёма Бродского, я аналога этим его стихам в русской поэзии не знал. А потом прочёл «Около молитвы» — и поразился: Сергейцев повторяет зачин стихов Вознесенского лишь для того, чтобы в дальнейшем построить антонимический парафраз:


«Пошли мне, Господь, второго…»
А, впрочем, не посылай.
Не стану делить с ним слово,
Твой одноместный рай…

Иначе говоря, ничуть не болея модной нынче «бродскостью», не увлекаясь играми в анжамбеманы, составные рифмы и разъятые на стыке строк слова, Сергейцев переоткрывает в своих стихах приёмы, близкие к тем, которые значимы в творчестве русского нобелиата.

6

Хочу сказать ещё об одном свойстве поэтического мышления Сергейцева — о его поразительной вовлечённости в самые разные пласты русского языка. Проявления этого качества необъятны и многолики, и я могу назвать лишь некоторые из них: например, использование лексических конструкций, ассоциативно связанных с крылатыми выражениями, афоризмами, пословицами и поговорками. Напомню читателю, что мы уже читали «Урожай», где один из персонажей «будет вечно молодым». И как не вспомнить строку про «сумрак ночи» из пастернаковского «Гамлета», прочитав у Сергейцева «На меня нацелены проспекты…»? Ну а знаменитая щедринская сказка сама приходит на ум после такой строфы:


Оставь пустое благородство.
Оно не лучше самозванства.
Медвежество на воеводстве
Не хуже ханжества на ханстве.

(На потолке подслеповатом…)

И хотя подобных примеров великое множество, их не так-то легко разглядеть — настолько точно и органично они встроены в поэзию, совершенно отличную от их первоисточников. Зато мы легко и с удовольствием прочтём новые для себя названия городов — нынешних и давно исчезнувших. Нам предложат экзотические овощи и фрукты, а также блюда и напитки, из них изготовленные. Мы узнаем названия древних преданий и имена богов и героев, прославляемых в них. А ведь ещё есть планеты и звёзды, горы и реки, континенты и острова, физические и химические термины, знаки Зодиака и категории метафизики… Но даже всё названное и близко не исчерпывает того огромного массива информации и соответствующей лексики, которым умно, с чувством вкуса и меры распоряжается Сергейцев. Прошу читателей поверить, что я легко могу привести примеры всех названных мною языковых редкостей и вкусностей. Но зачем мне делать это, лишая вас возможности совершить эти открытия самостоятельно и с удовольствием?

7

И уже приближаясь к итогу дозволенных мне речей, я вспоминаю случай, когда Сергейцев вдруг углядел в тексте какого-то стихотворения связь между военной тематикой и магическими верованиями и в качестве отклика написал его автору фразу, поразившую меня своей образностью, простотой и доходчивостью: «Это как если бы Константин Симонов и Стивен Кинг были одним человеком…». Такое замечание стоило целой статьи, и я посетовал, как много филология потеряла оттого, что он не занимается ею профессионально! Но, наверное, я ошибался: Сергейцев — не филолог. Он оперирует информацией, масштабы которой намного больше, чем предполагает знание истории и теории литературы. В его мышлении естественно сосуществуют и дополняют друг друга физика, философия, социология, этика, эстетика, гносеология, онтология и прочие «логии», которые я знаю больше по названиям, а он — глубоко и существенно. Критические соображения, которые Сергейцев адресует своим коллегам по поэтическому цеху, говорят о широте его знаний во многих областях.

Представление же о незаурядности его поэтического таланта каждый из читателей его книги, я полагаю, составит сам.

...
Марк Шехтман, поэт, член СП Израиля 27 июля 2020 года 27 июля 2020 года